Изменить размер шрифта - +
Гематома рассасывается в течение месяца без медикаментозного вмешательства. И от руки было приписано: «Живите спокойно, ребенок здоров».

С этого момента – с момента получения заключения – Берта начала улыбаться. Думала: надо же, все это было зря – слезы, отчаяние, лекарства, – как жалко времени, ведь можно было просто жить…

А Клара все мгновенно забыла: свой ужас, решение не жить, если Мурочка не выздоровеет. Она помнила факты: лекарства, дозы, пальчик, она же не сумасшедшая, чтобы забыть факты. Но она все забыла – слезы, отчаяние, лекарства, – как будто и не было страшного «возможно, инвалид», долгих месяцев, когда Мурочкино будущее было неясно, – вырвалась из ужаса, убежала счастливая. В юности не жалко времени, не жалко, что вот – страдал, а мог бы вместо этого веселиться, – сквозь плохое пропилил и помчался дальше. Она даже не задумалась, кто прав – ленинградские врачи или американские, есть ли такой диагноз «энцефалопатия», и был ли он у Мурочки, и что было бы, если бы ей не давали лекарства 16 раз в день, не делили таблетки на микроскопические дозы, не выстроились бы единой цепью, взявшись за руки, чтобы спасти Мурочку, – не задумалась, было ли от чего ее спасать? Это уже было прошлое, а прошлое прошло. К этому моменту в семье остро стоял другой вопрос – как наказывать Мурочку.

Мура носилась по дому, сдергивала скатерти, забиралась по стремянке на верх книжных стеллажей, рвала бумаги, пряталась под кроватями, залезла в книжный шкаф и закрыла за собой дверцу, а однажды уселась на письменный стол деда и изрисовала первую главу чьей-то диссертации. Как наказывать ребенка? Не шлепать же ее? Или все-таки немного шлепать? За диссертацию-то уж можно отшлепать? Или все-таки нет? Когда дед грозно сказал Муре «Ну что, отшлепать тебя??», она покачала головой: ага, тебе, получается, можно рисовать на бумаге, а Муре нет, ты, получается, профессор, а Мура нет, не профессор?

Мура в одиннадцать месяцев говорила, как многие не говорят и к сорока годам, должно быть, таблетки сыграли свою роль.

Кузьмичам очень нравилось, что она девочка-хулиган, они ее поощряли – пусть бегает, всюду лезет, падает, разбивает коленки. Они, как и остальные, радовались письму из Гарвардского госпиталя (сделав вид, что не понимают, что это письмо из Америки), за подписями и печатью, утверждающему, что Мура здорова. Они торжествовали: их внучка не могла иметь эту… энцефалопатию!

 

Клара с Бертой начали ссориться. Прежде были вдвоем, как стальная пружина, сжавшаяся, чтобы вытащить из беды Мурочку, но как только выяснилось, что не было никакой родовой травмы и Мурочка здорова, пружина разжалась и звенья начали лязгать друг об друга.

Клара считала, что закончилось ее заточение, она заслужила право ходить в гости, в кино, в театр. Берта считала, что ее просят остаться с ребенком слишком часто, к тому же Клара не просит, а требует. Клара и правда требовала и обижалась, она стала нетерпима к родителям, как подросток, они ее особенно раздражали тем, что… всем, они ее раздражали всем! Она провела дома, с ними, слишком много времени – целых двадцать лет.

И вот такие диалоги между ними случались, что заставляло Клару вздыхать «мама…» и, как зверька в ловушке, нервно-суетливо оглядываться в поисках выхода.

– Клара, ты видела, какие у Муры зубы растут, как лопаты…

– Нормальные зубы.

– А ты стала слишком худая, тебе не идет быть такой худой…

– Мама, почему тебе все не нравится?..

– Потому что я волнуюсь. Мне же хочется, чтобы она была красавица и чтобы ты хорошо выглядела.

– Ну, мама…

– Что «мама»?.. Вот что «мама»?! Это для меня самой очень плохо, что я такая.

Быстрый переход