Главный кузьмичевский гость, свадебный генерал, первый секретарь то ли обкома, то ли горкома, смотрел неодобрительно – культурные, конечно, люди, научная элита, но вот что сидят с кислыми рожами, как на симпозиуме, здесь ведь не симпозиум, а свадьба.
– За новобрачную Кузьмич! – не унимался пьяный гость.
– Нет, я оставила свою фамилию, Горячева. У нас с папой в детстве был конфликт, ужа-асный… – Клара засмеялась, как артистка на сцене, ощутила уверенность от звука собственного смеха и принялась рассказывать историю в лицах.
За себя, капризным голосом: «Папа! Я ненавижу фамилию Горячева! Папа, я не хочу быть Горячевой, я поменяю эту дурацкую фамилию на мамину, красивую! Папа-папа, папа-папа…»
Так смела и хороша собой была Клара, что все слушали завороженно, и Клара поймала реакцию зала, и ее понесло:
– И вот так я его мучала: Горячева, Горячева, хуже Горячевой только Иванов-Петров-Сидоров! И вот теперь я всегда буду Горячевой в знак моей любви к папе. Папочка, ты лучше всех, я горжусь, что ты мой папа… и даже твоя фамилия этого не испортит.
Свадебный стол грохнул смехом и аплодисментами.
– Не поменяла фамилию, как это не поменяла? – растерянно-оскорбленно переспросила Кларина свекровь.
Когда все отсмеялись, кто-то из начальников, гостей Кузьмичей, спросил на весь стол: «Какую же ты хотела фамилию?» В те времена никому и в голову бы не пришло обратиться к юной невесте на «вы».
– Я хотела быть Гольдштейн. Клара Гольдштейн – очень красиво, правда? Меня назвали в честь маминой мамы, Клары Гольдштейн. Ее семью фашисты расстреляли в Одессе. Если бы моя бабушка с маленькой мамой перед войной не оказались в Ленинграде, их расстреляли бы, как всех евреев в Одессе… и меня бы не было. Что вы так смотрите? Я еврейка. Вы разве не знаете, что я еврейка?
При слове «еврейка» все замерли. Шокированы были все, и гости-начальники, и гости-ученые: есть вещи, о которых не говорят вслух. Первый секретарь обкома побагровел, и остальные начальники тоже изменили цвет, кто-то побагровел, а кто-то, наоборот, побледнел. Девочка нарушила правила.
Тогда о многом не принято было говорить. Да что там не принято, нельзя говорить. Почему нельзя? Евреи есть, а слова такого нет? И среди коллег профессора Горячева немало евреев, вот они, смущенные, сидят за свадебным столом… Кто запретил произносить «еврейка», каким указом? Никто, никаким, но все это знают. Особенно сами евреи. Клара тоже знает – она же не дура.
Клара на этом не остановилась, в полной тишине продолжала:
– А мой дед Гольдштейн – раввин в нашей петербургской синагоге.
«Синагога» – нельзя говорить! Синагога всю жизнь стоит на Лермонтовском проспекте, напротив химчистки, но говорить нельзя! Пусть бы Клара, белоснежная невеста, тоненьким голосом вдруг сказала матом «…!» и еще «…!» – и то было бы лучше.
Если бы гости могли встать и уйти, как уходят с провалившегося спектакля, целыми рядами под стук откидных сидений, то половина гостей резко шаркнула бы стульями по полу и покинула свадьбу. Но чтобы демонстративно уйти, нужно иметь смелость, и решился лишь свадебный генерал, первый секретарь, – медленно и весомо двинулся к выходу, толстоватым боком сметая со стола бокалы. А бедные Кузьмичи привстали и простерли руки вперед, словно обреченно моля: «куда же вы, куда?..» Возможно, они были на «ты», тогда они молили «куда же ты?..».
Профессор Горячев встал с выражением лица, которое Берта обычно называла «вот только не надо мне делать профессорский вид», – как будто одна часть его отсутствовала по важным научным делам, а другая здесь и хоть рассеяна, но строга. |