Вернувшись на кухню, Фло захлопывает дверь, ведущую из лавки, потом — дверь на лестницу, потом — дверь в дровяной чулан.
От ее башмаков остаются следы на чистой мокрой части пола.
— О, я не знаю, — говорит она. Эмоциональный накал в ее голосе явно спадает. — Я не знаю, что мне с ней делать.
Она ловит взгляд Розы, смотрит на свои колени и начинает яростно тереть их, размазывая грязь.
— Она меня унижает, — продолжает Фло, выпрямляясь. Вот оно, объяснение. — Она меня унижает, — со вкусом повторяет Фло. — Никакого уважения.
— Неправда!
— А ну, тихо! — говорит отец.
— Если б я не позвала твоего отца, ты бы так и сидела тут и лыбилась нахально! Что прикажешь с тобой делать?
Роза чувствует, что отец не полностью приемлет риторику Фло, что в нем поднимается некое замешательство, протест. Она ошибается и должна была бы понимать, что ошибается. То, что она знает — и он знает, что она знает, — никак ей не поможет. Он начинает заводиться. Он взглядывает на Розу. Взгляд поначалу холодный, вызывающий. Он информирует Розу о вынесенном приговоре и о безнадежности ее положения. Потом взгляд светлеет и начинает наполняться чем-то другим, как родник наполняется чистой водой, если убрать из него опавшие листья. Ненавистью и наслаждением. Роза это видит и знает. Может быть, это лишь описание гнева, — может быть, его глаза наполняются гневом? Нет. «Ненависть» — точное слово. И «наслаждение» — тоже точное. Лицо отца размякает, меняется, молодеет, и он снова поднимает руку — теперь уже чтобы остановить Фло.
— Ладно, — говорит он, имея в виду, что она сказала уже достаточно и более чем достаточно, что эта часть разговора окончена и можно двигаться дальше. Он принимается расстегивать ремень.
Но Фло уже и без того замолчала. Ей, точно так же как и Розе, трудно поверить, что неотвратимое действительно должно случиться, что настает момент, когда обратно уже не повернуть.
— Ну я не знаю, может, не надо уж так строго. — Фло нервно перемещается по кухне, будто намереваясь открыть какой-то запасный выход для бегства. — Может, не надо ремнем? Неужели обязательно ремнем?
Отец не отвечает. Ремень неторопливо высвобождается. Рука сжимается вокруг подходящей точки. Так, ну-ка поди сюда. Отец подходит к Розе. Сталкивает ее со стола. Лицо, как и голос, неуместны. Отец, как плохой актер, переигрывает до гротеска. Он словно чувствует себя обязанным смаковать именно самую позорную и ужасную часть происходящего, настаивать на ней. Нельзя сказать, что он притворяется — что это игра и сам он ничего такого не чувствует. Это игра, и он все это чувствует. Роза знает — она все про него знает.
Гораздо позже она размышляла про убийства и убийц. Может быть, убийства доводятся до конца в том числе ради эффекта — чтобы доказать нечто единственному зрителю, который уже не сможет ни с кем поделиться, сможет лишь осознать полученный урок, состоящий в том, что такое возможно, что ничего невозможного нет, что даже самая ужасная выходка оправданна и можно найти в себе чувства под стать ей?
Роза пытается смотреть не на отца и его ремень, а снова на пол — на ловко пригнанные геометрические фигуры, в которых есть что-то утешительное. Как может все это происходить на глазах у таких обыденных свидетелей — линолеума, календаря с мельницей, ручьем и пожелтевшими деревьями, давно знакомых сковородок и кастрюль?
— А ну, вытяни руку!
Нет, все эти вещи ей не помогут — ни одна из них ее не спасет.
Они становятся никакими, бесполезными, даже враждебными. Горшки умеют злобно ухмыляться, узоры линолеума — скалиться, предательство — оборотная сторона ежедневной рутины. |