Изменить размер шрифта - +
Нас кормили – невкусно, но сытно.

Когда кто-нибудь из нас заболевал, его без канители отправляли в изолятор, где фельдшер ставил ему горчичники, заставлял пить таблетки и

невкусную микстуру, а иногда делал уколы. Уколов и горчичников мы побаивались, но не слишком: фельдшер был пожилой, добрый и толстый, с

большими грустными усами. Как и мы, он жил при питомнике и никогда никуда не уезжал.

Помимо директрисы, женщин в питомнике не было. Мы знали, что где-то во внешнем мире они все-таки есть, но не имели представления, каковы

они и отличаются ли хоть сколько-нибудь от нашей желтолицей владычицы. Нам казалось, что не очень, но мы все-таки стремились попасть наружу

– из чистого любопытства, предполагая не без оснований, что, кроме женщин, в большом мире есть и многое другое, не всегда враждебное.

Забор был сплошной, бетонный и очень высокий, взобраться на него не удавалось никому. Ни одно пригодное для лазания дерево не росло

настолько близко к забору, чтобы был соблазн проползти по ветке и оказаться на ТОЙ стороне, хотя бы на пятиметровой высоте над землей. Но

заглянуть на ТУ сторону нам все же удавалось: во-первых, с тех же деревьев, а во-вторых, когда ненадолго распахивались главные ворота,

чтобы пропустить грузовик или автобус. В первом случае мы видели лес за забором, во втором – пыльную дорогу с кюветами по обочинам.

Ах, какие враки о Большом мире рассказывали в спальне после отбоя воспитанники, обладавшие даром воображения! Какие небылицы выдумывали

вдохновенные лгуны – дух захватывало! На самом деле мы питались крохами информации, добытой у взрослых, и уже учились ловить редкие моменты

благодушия воспитателей, с тем чтобы вовремя и непременно обиняком задать тот или иной мучительный вопрос с надеждой получить ответ. Мы

постигали первые уроки наивной хитрости. Помню, как я специально простудился под ледяным дождем, чтобы попасть в изолятор к доброму

фельдшеру с грустными усами и мучить его расспросами, но переусердствовал, схватил двустороннюю пневмонию и едва выжил.

Ни одной девчонки мы не видели, но точно знали, что где-то есть такие существа, и представляли их себе уменьшенными копиями директрисы –

маленькими, костлявыми, желтолицыми и злыми созданиями. Годам к шести или семи я точно знал, что у всех девчонок есть мамы и этим они

отличаются от нас. Из мам каким-то образом рождались девочки. Кто родил (что бы это ни значило) нас и как мы возникли, если никто не

рожал, – оставалось мучительной загадкой, великим простором для домыслов.

Один из воспитателей, правда, брякнул, будто все появляются на свет одинаково. Значило ли это, что мы тоже родились? А если так, то у

каждого из нас тоже когда-то была мама.

Я не забыл ту добрую тетю, несмотря на то что она обошлась со мной грубо и пыталась утащить в вязкую лиловую мглу. Быть может, она и была

моей мамой?

Потом я догадался: наверное, у других воспитанников тоже когда-то были мамы, только они умерли. Мы уже знали, что такое смерть: один малыш

из младшей группы был укушен большой полосатой осой по имени Шершень, зашелся в визге, а потом раздулся, начал хрипеть, и его навсегда

забрали в изолятор. Добрый фельдшер не смог его вылечить, и его усы висели печальнее обычного, потому что у него не было нужного лекарства.

Наверное, так и мамы: у кого из них рождается мальчик, те умирают, а у кого девочка – живут. Значит, моя мама умерла.

Догадка как догадка – ошибочная, но по-своему логичная.

С четырех лет нас заняли общественно полезным трудом. Мы подметали дорожки и приводили в порядок лес внутри забора, то есть собирали

опавшую листву, веточки и шишки в большие кучи в специальных местах, после чего кто-нибудь из взрослых устраивал из куч костры, территория

питомника окутывалась едким дымом, и с нее на день-другой исчезали комары.
Быстрый переход