Вытащил платок и стал отирать лицо. «Это мне как будто что-то напоминает, — сказал он себе для поддержания духа. — Небольшое усилие, Гаврилеску, ну-ка, напряги немного свою память… На скамейке, без гроша в кармане. Жара была полегче, но тоже лето…» Он оглядел пустую улицу, закрытые ставни, опущенные шторы в домах, словно покинутых навсегда. «Все умные люди на водах, — подумалось ему. — На днях увезут и Отилию». И тут он вспомнил: это было в Шарлоттенбурге, он сидел, как и сейчас на скамейке, тоже на солнце, только тогда он был голодный и без гроша в кармане. «Когда ты молод и предан искусству, что тебе эти мелочи жизни», — со вздохом подумал он. Поднялся и сделал несколько шагов по мостовой, посмотреть, не видно ли трамвая. При ходьбе зной как будто ощущался меньше. Он вернулся на остановку и, прислонясь к стене дома, снова попытался поднять ветерок своей шляпой.
Метрах в ста выше по улице темнел настоящий оазис. Через чью-то ограду перехлестывали, нависая над тротуаром, ветви густых и раскидистых лип. Гаврилеску завороженно смотрел на них, весь во власти сомнений. Он еще раз проверил, не идет ли трамвай, и наконец сорвался с места, стараясь шагать пошире и держаться в тени домов. Вблизи липы оказались не такими густыми. Но все же из сада ощутимо веяло свежестью, и Гаврилеску со вкусом подышал, слегка запрокинув голову. «Что бы липам быть в цвету, как месяц назад», — мечтательно подумал он, потом приблизился к воротам и заглянул сквозь их решетку в сад. Мощенные гравием дорожки были еще влажны после полива, виднелись клумбы с цветами, а в глубине — небольшой прудик, окруженный фигурками гномов. В ту же минуту он услышал позади сухое громыханье трамвая и обернулся. «Слишком поздно! — воскликнул он, цветя улыбкой. — Zu spat!» — сказал он еще, вскидывая руку и долго махая шляпой вслед трамваю, как в давние времена на Северном вокзале, когда Эльза, бывало, уезжала погостить на месяц к своим, в село под Мюнхеном.
Затем без спешки, благоразумно отправился на следующую остановку. Дойдя, он снял пиджак и приготовился ждать, и тут его настиг горьковатый запах орехового листа, растертого в пальцах. Он огляделся. Он был один, ни души в поле его зрения. Он не посмел взглянуть на небо, но чувствовал над головой все тот же белый, раскаленный, ослепительный свет, а дышащий огнем тротуар обжигал рот и щеки. Тогда он покорно поплелся вперед, держа пиджак под мышкой, надвинув на лоб шляпу. Когда вдалеке показалась богатая тень ореховых деревьев, у него с силой забилось сердце и ноги сами пошли быстрее. Уже у самого сада его снова нагнало металлическое улюлюканье трамвая. Он остановился и приветственно сорвал с головы шляпу. «Слишком поздно! — воскликнул он. — Слишком поздно…»
Вступив под тень орехов, Гаврилеску попал в такую неправдоподобную прохладу, что от неожиданности заулыбался. Как будто его разом перенесло в горы, под сень леса. С почтительным удивлением оглядывал он высокие деревья, каменную ограду, заросшую плющом, и незаметно им овладевала бесконечная грусть. Столько лет проезжать мимо на трамвае и ни разу не сойти, не полюбопытствовать, каков этот сад вблизи. Он медленно зашагал, откинув голову назад, лицом к верхушкам деревьев, пока не оказался у калитки, а там, словно давно его карауля, навстречу вышла девушка, юная, красивая и очень смуглая, с монистом на шее и с большими золотыми кольцами в ушах.
Взяв его за руку выше локтя, она сказала вкрадчиво:
— К цыганкам барин пожаловал?
Улыбнулась ему ослепительно, губами и глазами, и, видя, что он колеблется, легонько втянула за рукав во двор. Гаврилеску последовал за ней, как во сне, но, сделав несколько шагов, остановился, будто хотел что-то сказать.
— Что, не желает барин к цыганкам? — спросила девушка, еще больше понижая голос. |