Мальчик остынет и потихоньку выберется сам. Мама приступила к делу — она ласково утешала меня, уговаривала и даже пообещала шоколадку. Отец молча стоял рядом — само воплощение протеста.
Я же заревел еще отчаяннее, насколько это вообще было возможно, учитывая только что достигнутые рекорды. Я вдруг твердо поверил, что никогда не вылезу из дурацких балясин, что мне придется всю жизнь глядеть вниз на красный пол, и я даже отказался от любимого шоколада, так как подумал, что мама хочет приучить меня есть через решетку.
Уже не помню, кого осенила мудрая мысль — выпилить одну балясину. У отца, конечно, возникли сомнения юридического порядка: сначала надо, по крайней мере, спросить домовладельца. Коллега заметил отцу, что промедление опасно — у ребенка уже начинаются судороги! А кроме того, «имеет место» нарушение общественного спокойствия (мой неутихающий рев), что отвлекает окружающих от своих дел.
Отец был не только юристом, но и бережливым человеком, которого не в последнюю очередь интересовало, во сколько оценит домовладелец ущерб, наносимый лестничным перилам. (Намеревался ли отец в случае слишком высокой оценки оставить меня торчать между перилами, я не знаю.)
Пока господа юристы продолжали громко дискутировать, невольно стараясь перекричать меня, явился вызванный мамой домовладелец с ножовкой в руке. Улыбаясь, он начал пилить над моей головой балясину, потом я услышал: «кррак», балясину отогнули, и добрые руки вытащили меня из ярма. Я очутился среди сборища людей, присутствие которых до сих пор замечал лишь по ботинкам, туфлям, подолам юбок и брючным манжетам. И когда я, зареванный, перемазанный, обалдевший, увидел множество дружески улыбавшихся лиц, мой рев мгновенно умолк.
Успокоившись, я протянул к маме руку и потребовал:
— Дай мою шоколадку!
Отец, памятуя еще о плевке, сделал отрицательное движение, но было уже поздно: я схватил шоколадку и сунул ее в рот. О каком-либо наказании теперь, понятно, не могло быть и речи.
Описанный выше случай, по-моему, настолько впечатляющ и бесподобен, что спутать его с каким-либо другим невозможно. Да, он принадлежит к самым ярким из моих ранних детских воспоминаний, даже теперь мне иногда снится, будто моя голова где-то застряла. Меня охватывает жуткий страх, я чувствую, что никакая сила не сможет меня освободить, и лишь пробуждение возвращает мне свободу.
Но кто сумеет описать мое изумление, когда после смерти отца я прочитал в его записках о подобном же случае, приключившемся с ним в детстве,— в Ниенбурге на Везере,— правда, сорока годами раньше! По его рассказу, все произошло точно так же, только отец очутился в моем положении не для того, разумеется, чтобы плевать вниз, а чтобы взглянуть с высоты птичьего полета.
Поскольку очень маловероятно, чтобы отец и сын испытали в одном и том же возрасте одно и то же необычайное приключение, напрашивается серьезный вопрос: кто у кого позаимствовал — сын у отца или отец у сына?
Зная душевный склад отца, я исключаю, что он сознательно заимствовал у меня этот случай, да еще не спросив на то моего согласия. Сколь свободно он обращался с фактами в своих устных рассказах,— напомню одну лишь историю с грибами-дождевиками,— столь же добросовестным было его отношение ко всему написанному. А к содержанию написанного он подходил с тою же щепетильностью, с какой даже в глубокой старости писал, вернее, рисовал, каждую букву — медленно, почти с педантичной четкостью.
Объективно вполне можно допустить, что в детстве я не раз слышал эту историю от отца и бессознательно включил ее в сокровищницу собственных воспоминаний. Субъективно же я горячо протестую против такого допущения. Случай с перилами исключительно мой, он с величайшей ясностью запечатлен во мне, у меня перед глазами торчат те желтые деревянные балясины, блестящие от лака, ведь я, как сейчас, вижу не только синий фартук нашего домовладельца, хозяина бондарной мастерской, но и его полосатые шлепанцы, и серые грубошерстные носки, плохо натянутые, собравшиеся гармошкой на пятках! (Хотел бы я знать, кто сможет привести в одной фразе столько аргументов!)
Нет, это событие — моя собственность, оно принадлежит мне, принадлежит до такой степени, что даже порой, как я говорил, беспокоит меня во сне. |