Изменить размер шрифта - +
«Хуй в пизде — это заверение в жизни. Это значит, что жизнь продолжается». И она, конечно, не купит сапоги. Ей не надо уже. Уже нет.

Писатель видел, как она ходила в советское посольство. Он стоял напротив у магазина детских игрушек и смотрел, как она идет туда. За визой. Стоял и смотрел, как она предает его. Потому что уже даже Ленинград был предательством.

— Я не могу даже убить тебя! Потому что как же я буду жить один?! Строил, строил… Одному жить невозможно, — говорил он уже вечером.

А Женщина сидела и не могла сказать ему — себе даже не могла сказать, — что то, что она сходила за визой, означает, что она уедет.

— Я живу с тобой почти восемь лет! И я не знаю, кто ты такая! Я не знаю, что от тебя ожидать!

И Женщина грустно усмехалась в уме — поэтому ты и живешь со мной, потому что любопытство не прошло. А знал бы, что ожидать, и года бы не прожил.

Писатель ушел на встречу с кем-то из «Известий», или из «Правды», или из ТАСС, которые уже цитировали его. А Женщина стала собирать вещи. Громадную сумку вещей набрала и повезла их к подружке, доставшей ей билет на поезд. Почему она окончательно не собрала вещи? Все? Почему она со всеми вещами не уехала к подружкам? Видимо, она хотела, чтобы все-таки Писатель у нее был. Чтобы они с Писателем были. Чтобы было «я и Писатель», «Писатель и я». Было же в детстве — мама, папа и я, и: я и парень, я и мужчина, я и подружки… И сам Писатель написал ей на своей книжке: «Ты должна любить Писателя. Потому что он не только твой любовник, но и муж, друг, папа и брат. Если ты не будешь любить его, он перережет тебе горло. Только посмотри на его рожу». Имея в виду, что с такой рожей, как на обложке, может перерезать. Почему же он не хотел ее отпустить? Как папа и брат? Как друг?!

Она привезла к подруге сумку, и та тоже сказала: «Что же он не может дать тебе поехать в Ленинград?» А Женщина не поняла — «Как это? Он же знает. Про мальчика…»

— Поэтому и должен отпустить. Чтобы ты поехала, перебесилась и вернулась бы к нему с новой любовью. А так — он не прав.

Они обе засмеялись. Грустновато так и будто думая — ну, мы и стервы! Но вообще-то все были стервами. Женщина в панике писала письма старым друзьям. А они все просто умирали от радости — как прекрасно, что она влюбилась! Как замечательно! И один член вообще написал — почему это должно мешать вашей жизни с Писателем?! Никто, видимо, не понимал их жизни! За каких-то буржуа их принимали, что ли? С раздельными спальнями…

Женщина оставила сумку у подружки и спустилась вниз, в магазин, купить сухих супов. Для Ленинграда. «Какая неудобная у меня Родина! Как в ней холодно и голодно, если бы не мои бедные — их все меньше! — франки», — думала она, что напишет так в Ленинграде, живя там. Она истратила триста с чем-то франков на супы, сухари, шоколад, сардины, виски и вино.

Вернувшись домой, она ходила по квартире и думала — как же я уйду отсюда, если он все время дома? Потому что ей стыдно было собирать свои вещи при Писателе. Какие-то свои тряпочки. Чулки и трусы складывать в мешочек, разглядывать — не порван ли чулок, а нужны ли мне эти трусы. И выбирать, какие покрасивее. А Писатель говорил, чтобы она собиралась.

— Давай-давай. Как только ты уедешь, я сразу отвезу твои вещи к твоему Эдмону.

К переводчику, пожилому человеку. Он был немного как мама Женщины — ему можно было захлебываясь что-то рассказывать, а он не запоминал. И не только из-за склероза. А потому что витал в своих пожилых облаках. Таких смирившихся и спокойных. Находиться с пожилыми людьми, подумала Женщина, все равно что валерианки наглотаться: такое тихое спокойствие наступало, безразличие и ничего особенно не хотелось менять в жизни, в мире.

Быстрый переход