Она любила сильно и, казалось ей, была любима взаимно, но ревность и страх за детей мучили ее постоянно и метали ей быть счастливой.
После шумной встречи на террасе все, кроме Сергея Сергеича, пошли в комнату Татьяны. Сквозь опущенные шторы сюда не проникали солнечные лучи, было сумеречно, так что все розы в большом букете казались одного цвета. Подгорина усадили в старое кресло у окна, Надежда села у его ног, на низкой скамеечке. Он знал, что, кроме ласковых попреков, шуток, смеха, которые слышались теперь и так напоминали ему прошлое, будет еще неприятный разговор о векселях и закладных, – этого не миновать, – и подумал, что, пожалуй, было бы лучше поговорить о делах теперь же, не откладывая; отделаться поскорее и – потом в сад, на воздух…
– Не поговорить ли нам сначала о делах? – сказал он. – Что у вас тут в Кузьминках новенького? Всё ли благополучно в Датском королевстве?
– Нехорошо у нас в Кузьминках, – ответила Татьяна и печально вздохнула. – Ах, наши дела так плохи, так плохи, что хуже, кажется, и быть не может, – сказала она и в волнении прошлась по комнате. – Имение наше продается, торги назначены на седьмое августа, уже везде публикации, и покупатели приезжают сюда, ходят по комнатам, смотрят… Всякий теперь имеет право входить в мою комнату и смотреть. Юридически это, быть может, справедливо, но это меня унижает, оскорбляет глубоко. Платить нам нечем и взять взаймы уже негде. Одним словом, ужасно, ужасно! Клянусь вам, – продолжала она, останавливаясь среди комнаты; голос ее дрожал и из глаз брызнули слезы, – клянусь вам всем святым, счастьем моих детей, без Кузьминок я не могу! Я здесь родилась, это мое гнездо, и если у меня отнимут его, то я не переживу, я умру с отчаяния.
– Мне кажется, вы слишком мрачно смотрите, – сказал Подгорин. – Всё обойдется. Ваш муж будет служить, вы войдете в новую колею, будете жить по-новому.
– Как вы можете это говорить! – крикнула Татьяна; теперь она казалась очень красивой и сильной, и то, что она каждую минуту была готова броситься на врага, который захотел бы отнять у нее мужа, детей и гнездо, было выражено на ее лице и во всей фигуре особенно резко. – Какая там новая жизнь! Сергей хлопочет, ему обещали место податного инспектора где-то там в Уфимской или Пермской губернии, и я готова куда угодно, хоть в Сибирь, я готова жить там десять, двадцать лет, но я должна знать, что рано или поздно я все-таки вернусь в Кузьминки. Без Кузьминок я не могу. И не могу, и не хочу. Не хочу! – крикнула она и топнула ногой.
– Вы, Миша, адвокат, – сказала Варя, – вы крючок, и это ваше дело посоветовать, что делать.
Был только один ответ, справедливый и разумный: «ничего нельзя сделать», но Подгорин не решился сказать это прямо и пробормотал нерешительно:
– Надо будет подумать… Я подумаю.
В нем было два человека. Как адвокату, ему случалось вести дела грубые, в суде и с клиентами он держался высокомерно и выражал свое мнение всегда прямо и резко, с приятелями покучивал грубо, но в своей личной интимной жизни, около близких или давно знакомых людей он обнаруживал необыкновенную деликатность, был застенчив и чувствителен и не умел говорить прямо. Достаточно было одной слезы, косого взгляда, лжи или даже некрасивого жеста, как он весь сжимался и терял волю. Теперь Надежда сидела у его ног, и ее голая шея ему не нравилась, и это его смущало, даже хотелось уехать домой. Как-то, год назад, он встретился с Сергеем Сергеичем у одной барыни на Бронной, и теперь ему неловко было перед Татьяной, точно он сам участвовал в измене. |