И я был там, играл с Грациановым и другими гостями в стуколку, проиграл целую уйму пятаков, говорил комплименты кабатчице Колупаевой, ухаживал за ее дочкой, пил водку, закусывал рыжей икрой, а за ужином ел говяжий студень с хреном. Вообще, по оказанному мне радушному приему я убедился, что кабатчики, наконец, примирились со мной и допустили меня в свою среду. Нет сомнения, что я был обязан этим Грацианову.
После этого у нас началось настоящее веселье, и Грацианов оказался истинным мастером по части соединения общества. Вечера следовали за вечерами, сначала у кабатчика Прохорова, потом у другого кабатчика, Осьмушникова, а наконец, я и сам задал пир на весь мир. Мало того: когда Грацианов по секрету сообщил мне, что ему нравится дочка Колупаева, то я охотно принял участие в сватовстве и очень ловко выведал у родителей, что за невестой будет дано пятьсот рублей деньгами и, кроме всякого платья, лисий «монтон», четыре перины, два самовара и мериносовый платок.
Но жизнь моя уже была надломлена: я каждый день ожидал, что Грацианов опять поцелует меня. Не то, чтобы мне были антипатичны, собственно, административные поцелуи, но, будучи характера нелюдимого и малообщительного, я вообще не имею к поцелуям пристрастия.
И вот я вспомнил, что в губернии служит в качестве очень авторитетного лица один из моих товарищей по школе, и отправился в город с целью во что бы то ни стало разъяснить себе вопрос: имеет ли право Грацианов целовать меня по своему усмотрению? Мой старый друг очень благосклонно выслушал всю историю моих сношений с Грациановым и все действия последнего нашел в высшей степени легкомысленными. Во-первых, он не имел права принимать мою исповедь и, во-вторых, еще меньшее право имел подвергать меня испытанию. Он просто-напросто должен был ожидать поступков.
– Что же касается до поцелуев, – прибавил мой друг, – то я ничему другому не могу приписать это, как дурной привычке, приобретенной им, вероятно, еще в училище для детей канцелярских служителей.
Но этого мало: он убедил меня, что в настоящее время порядочный человек не только не имеет причин опасаться внезапных жизненных метаморфоз, но даже обязывается жить для славы своего отечества.
– Ты сам виноват, душа моя, – сказал он, – с одной стороны, ты слишком мрачно смотришь на вещи, а с другой – чересчур уж смирен и не выказываешь ни малейшей самостоятельности. Будь тверже, голубчик, и живи! Живи, потому что и твоя жизнь еще может быть полезной.
И я живу.
МОНРЕПО-УСЫПАЛЬНИЦА
Мало-помалу тревога, возбужденная во мне появлением на нашем сельском горизонте Грацианова, улеглась. Да ежели говорить по правде, и тревожного тут ничего не было, и только исключительные условия, составляющие мою личную особенность, могли содействовать возведению такого пустого факта на степень переполоха. Дело в том, что у меня с малых лет напугано воображение, и напугано, надо сказать правду, начальством. Всю жизнь я ничего другого не видел перед собой, кроме начальников; всю жизнь мне твердили: тупа арифметика, косноязычна грамматика, ежели нет в сердце спасительного, начальственного трепета. Сначала я смотрел на родителей как на начальство; потом поступил в заведывание воспитателей, которые тоже надувались и говорили: «Мы – ваше начальство!» – а наконец, и вправду попал начальству в руки. Ну, натурально, испугался. Напоследях спрятался в Монрепо и думал: уж тут-то меня не настигнет начальственный взор – и вдруг Грацианов!..
Lui! toujours lui! [5 - Он! всегда он! (фр.)]
Но, в сущности, повторяю, все эти тревоги – фальшивые. |