Все опасности миновали, все тревоги улеглись; все больное, щемящее упразднилось – навсегда. Во всем существе разлилась горячая струя жизни, во всех мыслях царит убеждение, что отныне жизнь уже пойдет не старой, горькой колеей, а совсем новым, радостным порядком. Конечно, все это волшебство длится какую-нибудь одну минуту, но зато какая это минута… Боже, какая минута!
Истинно говорю, это – наслаждение великое, и, с теоретической точки зрения, отсутствие его в жизни людей, проводящих время в теплых и светлых комнатах, представляет даже очень значительный пробел.
Между прочим, я мечтал и об этом, и это были мечтания поистине отрадные. Сначала я душевно скорбел, рисуя себе картину путника, выбивающегося из сил; но так как я человек добрый, то, разумеется, не оставлял его до конца погибнуть и в критическую минуту поспешал на помощь и предоставлял в его распоряжение неприхотливое, но вполне удовлетворительное жилье. И глубока была моя радость, когда вслед затем перед моими глазами постепенно развертывалась картина возрождения…
Одним словом, я мечтал, мечтал без конца, мечтал обо всем: о прошлом, настоящем и будущем, мечтал смело, в сладкой уверенности, что никто о моих мечтах не узнает и, следовательно, никто меня не подкузьмит. И, проводя время в этих мечтаниях, чувствовал себя удивительно хорошо. До усталости ходил по комнатам и ни на минуту не уличил свою мысль в бездеятельности; потом садился в кресло, закрывал глаза и опять начинал мысленную работу. Даже так называемые «хозяйственные распоряжения» – и те вскоре приняли у меня мечтательный характер. Придет вечером, перед спаньем, в комнаты старик Лукьяныч и молвит:
– Ну, нынче – зима!
– Ты говоришь: зима?
– Да, зима нынче. И ежели теперича лето с приметами сойдется, так, кажется, конца-краю урожаю не будет!
– Ты думаешь?
– Вот увидите. В прошлом году мы одну только сторону сеном набили, а в нынешнем придется, пожалуй, и на чердаки на скотном сено таскать.
– Гм… это бы…
– Увидите сами, коли ежели я не правду говорю. Такая-то зима у меня на памятях всего раз случилась, когда мне еще пятнадцать лет было. И что в ту пору хлеба нажали, что сена накосили – страсть!
– Бог, братец…
– Само собой, Бог! захочет Бог – полны сусеки хлеба насыплем, не захочет – ни пера земля не родит! это что говорить!
Молчание.
– Распоряжениев насчет завтрашнего дня не будет?
– Нет, что уж…
– Покойной ночи-с!
И все в доме окончательно стихает. Сперва на скотном дворе потухают огни, потом на кухне замирает последний звук гармоники, потом сторож в последний раз стукнул палкой в стену и забрался в сени спать, а наконец ложусь в постель и я сам…
Но и сон приходит какой-то особенный. Мечтания канувшего дня не прерываются, а только быстрее и отрывочнее следуют одни за другими. Вот и опять «величие России», вот «Якуб-хан», вот «исторические вопросы», а вот и «ну, уж нынче зима!» Не разберешь, где кончилось бодроствование и где начался сон…
Но в этой-то невозможности что-нибудь «разобрать» именно и заключается та обаятельная сила, которая заставляет умирающего человека стремиться в Монрепо, чтобы там обрести для себя усыпальницу.
* * *
Но в первых числах марта в мое сердце начали вкрадываться смутные опасения. |