|
Такой убежденный последователь скорее всего пренебрежет большинством общепринятых норм поведения оттого, что только лидер указывает ему, что хорошо, а что нет. А определение пристойного или достойного у такого лидера может быть весьма специфичным, дабы не ограничивать характера действий, которых он сможет требовать от своих сторонников.
— Хорошо, — согласился Малкольм, забарабанив пальцами по ручке кресла. — Но в таком случае кто это? Что за лидер приказывает Эшколу?
— Я не думаю, что кто-то отдает ему приказы в том смысле, какой вы имеете в виду. Но у него есть лидеры самого худшего разбора. И о нем вы, Малкольм, упомянули сами, когда мы впервые услышали об Эшколе: это его родные. Жертвы событий, случившихся почти сто лет назад.
Малкольм был явно сбит с толку.
— Но они мертвы. И они не были никакими лидерами.
— Не в буквальном смысле, — пояснил я. — И тем большую опасность они представляют. Они олицетворяют все достоинства национального и религиозного наследия Эшкола, поскольку они мертвы так давно, что у них нет изъянов. Они требуют, в его понимании, безусловной веры — и абсолютного отмщения, такого же безжалостного, какой была их гибель. Даже если его попытка отомстить приведет его к смерти, ему обещано вечное единение в их объятиях. Весьма важно, что порочность, которую он воплощает, порочность, присущая любому фанатизму, использует атрибуты любви — ибо это дань их памяти. Эшкол — убежденный одинокий волк, и даже израильтянам известно: он реагирует лишь на один голос, коллективный голос, что в его воображении исходит от убитых предков.
— Так что, — сказал Малкольм, продолжая мою мысль, — увидев фотографии Сталина, он ничуть не усомнился в их подлинности.
Я кивнул.
— Эшкол почти наверняка обратился в параноика. У него было время проникнуться чудовищностью катастрофы, связать ее с событиями в жизни его семьи и его собственной, и решить, что она продолжается и требует его личного вмешательства. Судя по его действиям, можно утверждать: он подозревает весь мир в заговоре с целью уничтожения евреев. Самих евреев, правда, — во всяком случае, некоторых из них, — он в этом не подозревает. Паранойя создает невероятное внутреннее напряжение, которое не облегчить никакими опровержениями: он видит лишь доказательства того, во что верит. Так что, когда он увидел фотографии Сталина, он увидел именно то, что всегда хотел видеть, — свидетельство своей правоты и оправдание своих действий.
Все еще вглядываясь в снаряды, Малкольм прошептал:
— Mundus vult… — Но, по-видимому, на сей раз это утверждение не принесло ему удовлетворения, и он откинулся на спинку кресла, переводя дух. — Боже, Гидеон…
— Обо всем, что я сказал, вы уже знали или хотя бы догадывались. Меня тревожит лишь одно: сможем ли мы поймать его? Если я прав и если он действительно ни с кем не связан и может бродить по миру как призрак, не оставляя следов, тогда в чем же наше преимущество?
Малкольм сжал кулаки, но голос его был по-прежнему тих.
— Наше преимущество — мы сами. Нам это по силам. Никто не доберется до него, прежде чем…
Похоже, что Малкольм не желал договаривать, но я хотел абсолютной уверенности в том, что мы правильно поняли друг друга и положение вещей, поэтому посмотрел на него и переспросил:
— Прежде чем?…
Внезапная суета и движения за окном отвлекли от беседы нас обоих: «трутни» в беспорядке удалялись от нашего корабля в направлении, откуда пришли. Испытывая безмерное облегчение, я все же недоумевал и не находил объяснений происшедшему. Но затем из динамиков послышался голос Эли:
— Все в порядке: заработала наша новая «подпись», здесь их больше ничто не удерживало. |