Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю».
«Я теперь сам удивляюсь, как во мне могла быть вера в силу молитвы. „Попросите с верою и дастся вам…“ Это вносит путаницу в религиозные представления… Это имеет только один смысл (если это не просто неисполнимое обещание, евангелическая демагогия…). Можно толковать еще так: „С верою вы не станете просить о земных благах (а если просите о них, значит, без веры или с малою), а только о царствии небесном“. Но, во-первых, это не ясно, а такие неясности не могут быть случайными, т. е. опять демагогия. А, во-вторых, здесь есть тогда небрежение человеческим сердцем, которое все создано так, что не может не желать жаждущему — студеной струи. Пока в мире есть раны, мучения, смерть, священник всегда уступит дорогу хирургу. Мне это в полной мере понятно только сейчас, когда я только что видел ужаснейшие мучения бесконечно дорогого человека. Потом я, может быть, не обойду опять мимо просветленного убеждения, что страдания — благо, ибо облегчают путь к Царствию Небесному. Ларошфуко говорит: „La philosophie triomphe aisement des maux passés et des maux à venir, mais les maus présent triomphent de la philosophie“. Это так же было бы верно (и более жестоко), если бы вместо la philosophie подставить la religion; но Ларошфуко было не до нее».
Я ничего не комментирую. Все дневники немного похожи друг на друга, — даже Толстой и Амиель не составили исключения. Со всеми наивностями стиля и мысли выдержки из дневника Леонида Каннегисера меня поражают. Было бы напрасно искать в них логики. Решение уйти на войну сменяется с решением уйти в монастырь; за страницами чистой метафизики приходят такие страницы, которые жутко читать; восторг перед памятниками Феррары, перед картинами Веронезе сменяется восторгом перед Советом рабочих и солдатских депутатов… И на каждой странице дневника видны обнаженные нервы и слышно:
«Душа из тела рвется вон»…
Я с ним познакомился в доме его родителей на Саперном переулке и там часто его встречал. Он захаживал иногда и ко мне. Я не мог не видеть того, что было трагического в его натуре. Но террориста ничто в нем не предвещало.
Одна характерная сцена осталась, впрочем, у меня в памяти. Она относится к весне 1918 года. Мы долго играли с ним в шахматы. Я жил в том доме на Надеждинской, где помещался книжный магазин «Петрополис». Этот своеобразный кооператив библиофилов скупал тогда книги у своих нуждающихся участников, стараясь их не обижать, и без выгоды перепродавал их членам кооператива, более обеспеченным материально. В ту пору в «Петрополисе» продавалась великолепная старинная библиотека князя Гагарина, состоявшая преимущественно из французских книг 18-го и начала 19- го столетия. Я купил там кое-что, и приобретенные мною книги лежали у меня на столе в кабинете. Мой гость принялся их перелистывать. Заговорив о книгах, я высказал предположение (непроверенное мною и основанное только на их характере), что библиотека эта принадлежала в свое время тому самому князю Гагарину, которому приписывают, — быть может, неосновательно, — авторство анонимных писем, бывших причиной смерти Пушкина.
Леонид Акимович изменился в лице и даже выронил на стол книгу.
— Кем это надо было быть, — сказал он, бледнея, — чтобы написать такое письмо — о Пушкине…
И замолчал. Затем вдруг стал негромко декламировать стихи:
Он вообще читал плохо, как, кажется, все русские поэты (за исключением изумительного чтеца И. |