Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.
И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги — воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место — к вальяжной речи. А речь — к пиджаку. Солидный мужчина...
* * *
Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.
Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст — дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке — и Ляля? и Галя?)
Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.
— Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..
— Я здесь.
— Плесни-ка мне боржоми.
Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:
— Как работается? Устала?
— Нет.
Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?
— О чем грустим? — спросил.
Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.
— Ни о чем.
Он сказал этак игриво:
— Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.
Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:
— А я — нет.
— Правда?
— Правда. С девочками мне, конечно, непросто. — Она на миг призадумалась. — Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки — твои особенные фиги!
— Фиги?
— Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.
— Я не знал.
— Да и я не знала. Только с временем понимаешь, что была сволочью.
В маленьком кабинете стало тихо.
Тартасов гмыкнул. Пуская свой баритон вперед, покладисто произнес, поддакнул:
— Да. Жуткое было время.
* * *
— Мы все протиснулись, — продолжала Лариса Игоревна усталым, но уверенным в правоте голосом, — протиснулись через этот лаз: через узкое место. И хочешь-не хочешь, мы переменились. Кем ты был и чем ты занимался прежде, в конце концов, осталось уже в прошлом. В пережитом. Уже не так важно... Узкое место. Согласись, оно всех нас поменяло.
— В лучшую сторону — или в худшую?
— Каждого по-своему.
— Я не переменился, — надменно поднял голову Тартасов. (Тупой.)
Она продолжала:
— ... Помню, как все, кто был тогда в моих приятелях, искали работу. Либо и вовсе переучивались. Всем было трудно. Все протискивались. Вот ты, писатель, скажи: зачем время от времени взрослым дядям и тетям надо рождаться наново, а?
Но писателю философствовать надоело: «Узкое место». |