Изменить размер шрифта - +
Возможно.

Он уперся глазами в норку, начиная мысленно в нее ввинчиваться. Не спеша, ме-ее-едленно... Все более и более втискиваясь, Тартасов свел плечи. Его царапнуло. Там, в узком месте, гудело и свистело. Тартасова стремительно потащило, понесло. Набирая скорость, он вылетел назад, в уже прожитую жизнь.

 

* * *

Оказался он вновь у дома — вновь пятиэтажного, однако вовсе не зачуханного. Не блочного, не серого, а красивого, рослого и старой доброй кладки. (Пять этажей, а мерить — девять.) И не на окраине, не у дальней станции метро, а в центре. Но вот ведь какой гадкий выворот минуты — Тартасов опять ее ждал!

Узкое место отнюдь не гарантировало и не обещало попаданья точь-в-точь. Прошлое, но не по спецзаказу. Куда ни выскочил — все хорошо. (Как выстрел. А стрелок в тумане.)

Тартасов шастал у дома, скучал, но ведь молодой! лет тридцати!.. Покуривал, знай, у входных ворот. Курил тогда Тартасов много-много больше. (Здоровья тоже было много больше.)

Но вот и она, спешит, летит! Лариса в легкой и пушистой ушанке-шапке, зима! Волосы из-под шапки тоже распушились. Торопится... К груди Лариса крепко прижимала папку с рукописью. Не слишком толстую (повесть), а тесемочки на папке (белые) вьются, бьются на зимнем ветерке.

Она бежит, его не видит. Он окликнул — Лариса!

Пусть даже цензор, строгий, строжайший, а все же женщина — и любит! И просияла!.. Как ей не просиять, выскакивая, как из пасти (с повестью), из здания цензуры. Из ворот старинного пятиэтажного дома со знаковыми державными решетками. (Еще бы львы у входа.)

 

— Да! Да! Да!.. — вскрикнула и тотчас в его объятья.

Молодая, она и говорила молодо, взахлеб. Повесть, его замечательная повесть в целом уже пропущена цензурой. Ура! Его изящная и с фигами в кармане (с либеральными ляпами!) уже... Такая повесть... Так за нее боялись, волновались, но пропущена, позволена, ура! а мелочовка (всякие намеки-ляпы) на ее усмотр. На ее, Ларисы, личное усмотрение, а значит, победа. Гора с плеч...

Они идут, пьяные радостью. Тартасов, молодой, легко ее обняв, облапив и слыша стук сердца, торопит. Заждался! Едем, едем домой, вот и он — вот, Лариса, твой троллейбус (отчасти уже наш троллейбус). Скорей к тебе домой.

Однако на остановке троллейбуса некстати объявился ее сослуживец, то бишь тоже цензор. Тоже домой. Как и Лариса, только-только закончил службу. Улыбка Ларисы на нет, и губы тотчас в нитку. И оттолкнула... Тартасов отступил. (Мужик? Неважно, что мужик, а важно, цензор. Матерый. С портфелем, полным рассказов и повестей.) Мог узнать Тартасова в лицо. И, конечно, мог завтра же сказать, сообщить, стукнуть (пусть невзначай). О прямом ее контакте с автором. О личном, тесном. Ударило бы по повести. Громом на всех их пяти этажах... И по Ларисе. (Уволят... А что дальше? А как любовь?) А как долго стал бы Тартасов еще и дальше дружить с ней, лишись она ценнейшего местечка? — вопрос, пожалуй, экзистенциальный; и без ответа.

Когда-то Тартасов, впервые ее целуя, спросил шутливо, и Лариса честно ему ответила, где и кем она работает. Кем трудится — он даже не поверил. Такого не бывает. Такое — как честный звонок первого апреля. Как манна. Их свел некий восхитительный случай!..

Теперь же, оберегая его повесть (и свое дивное рабочее местечко), Лариса скрылась в троллейбусе. Уехала, болтая с этим сморщенным типом — с сослуживцем. Им по дороге. Она успела дать знак Тартасову, чтоб он не уходил. Чтоб в следующий троллейбус... И чтоб нагнал ее сразу — остановку он знает. (И дом ее хорошо знает.) Он все отлично видел. И главное по-прежнему при ней: прошедшая цензуру повесть. К груди прижата. Вместе с сумочкой. Пусть так и едут: вместе!

Тартасов, счастливый, шагал вслед за троллейбусом. Когда вперед, шагается и без транспорта. Когда удача... Легко и так споро! Он шел, скользя по снегу.

Быстрый переход