Дрожь пробежала по ее позвоночнику, слезы выступили на глазах. Отставив в сторону утюг, Мариам громко позвала: «О, Киян! Слышишь ли?»
– То, что происходит сейчас, разбило бы ему сердце, – сказала она. – Иногда, знаешь, я думаю, умершие – вот кто счастлив.
– Йуух! – выдохнул Сами, и Мариам с тревогой глянула на машины впереди: неужто пробка? Но нет, видимо, просто преувеличенная реакция, молодым это свойственно. – Даже не начинай, мам! Никуда не торопись.
– Я не буквально, Сами. Но что бы сказал твой отец? Он любил свою страну. Всегда мечтал о том, как мы туда вернемся.
– Слава богу, мы не вернулись, – отрезал Сами, включил поворотник и резко свернул на скоростную полосу, словно от одной мысли о возвращении ему сделалось дурно.
Он никогда не бывал в Иране. В тот единственный раз, когда Мариам ездила туда после его рождения, Сами был уже взрослый, женатый, работал в «Пикок хоумс» и утверждал, что не может отлучиться. На самом деле он просто не интересовался всем этим. Мариам с грустью поглядела на него, на крупный горбатый нос, так похожий на отцовский, на трогательные очочки. Теперь уж он, наверное, никогда и не съездит, уж во всяком случае не с ней, потому что и Мариам после той последней поездки решила больше не возвращаться. Не в запретах и ограничениях дело, хоть и приходилось кутаться в длинный черный плащ, словно на похоронах, повязывать на голову уродующий платок, – хуже отсутствие столь многих, кого она любила. Разумеется, ей сообщали об их смертях по мере того, как уходили – мать, двоюродные тети, родные тети, кое кто из дядьев, – об одной утрате за другой сообщали в деликатных, уклончивых выражениях на голубой телеграфной бумаге, в более поздние годы – по телефону. Однако в глубине души, как выяснилось, Мариам не вполне осознавала, что произошло, пока не приехала в родные места – и где же мама? Где стайка тетушек, болтающих, щебечущих, кудахчущих, словно маленькие серые куры? А в аэропорту на обратном пути обнаружилась какая то проблема с выездной визой, пустяк, влиятельный родственник тут же все уладил, но Мариам пережила приступ удушающей паники. Словно птица, бьющаяся в клетке. Выпустите меня, выпустите меня, выпустите меня! И больше не возвращалась.
В бакалее, толкаясь вместе с Сами среди других иранцев, закупавшихся к Новому году, она спрашивала себя невольно: «Да кто же все эти люди?» Дети фамильярно обращались к родителям, шумные, дурно воспитанные, неуважительные. Девочки подростки выставляли напоказ голые животы. Клиенты, пробившиеся к прилавку, отталкивали друг друга локтями.
– Это просто… удручающее зрелище! – сказала она, но Сами фыркнул:
– Мама, не заносись!
– Что ты сказал?.. – переспросила она, в самом деле подумав, что ослышалась.
– С какой стати им вести себя лучше, чем американцы? Они поступают как все вокруг, мама, так что хватит судить людей.
Она чуть было не ответила ему резкостью: разве она не вправе ожидать от соотечественников хорошего примера? Но сосчитала до десяти, прежде чем заговорить (научилась этому приему, когда Сами проходил через отрочество), а потом решила и вовсе не возражать. Молча пошла вдоль полок, сбрасывая целлофановые упаковки трав и сухофруктов в корзину, которую нес Сами. Остановилась перед банкой с зернами пшеницы. Сами спросил:
– Хватит ли времени их прорастить?
Времени было предостаточно, он это прекрасно знал. Спрашивал, должно быть, чтобы загладить свою резкость. Так что она ответила:
– Думаю, достаточно. А ты как думаешь?
И на том они примирились.
Да, она судила и оценивала. Сама это знала. С годами становилась все более критичной по отношению к людям – может быть, потому, что так долго жила одна. Надо за собой понаблюдать. |