Но – и нависание СССР над плечами.
А приехала Аля – и так же в короткие недели переняла то внешнее ощущение драконовых зубов, которое я испытал в Норвегии. Странно, что, живя в Союзе, мы никогда так не ощущали его нависающую силу, как сразу почувствовали здесь. И вот, в какой-то миг ясности, на мансарде только освояемой цюрихской квартиры, я высказал, и жена как будто приняла: что, ох, не удержимся мы здесь; как уже волны и волны наших эмигрантов – не потянемся ли через океан? (И – продолжали осваивать квартиру, вертикальную от подвала до чердака. Женщине – трудней эти вечные переезды. Аля ещё потом отшатывалась и усильно сопротивлялась, не хотела за океан. Сию минуту ведь ничто не гнало из Европы, не так легко подниматься на новый переезд. Но того требовало протяжённое будущее.)
Так мы начинали жизнь в Цюрихе, уже сразу решив из него уезжать, хотя бы в Юру?
А если не в Европе – то куда?
Методом исключения – получались или Штаты, или Канада. Да ведь детям и хорошо бы дать самый международный язык – английский.
А ещё же держала нас и назад тянула – задача защиты наших собственных арьергардов. Для людей, как-то связанных в прошлом со мной, и особенно для Угримова, всё ещё хранящего архивы, вот этот первый год после моей высылки, и особенно первые месяцы, был напряжённо опасным, решающим: последует ли теперь разгром их всех или не тронут? Реальной силы защитить их у меня не было никакой, но ведь реальной силы не было у меня и все прошлые годы – однако же борьба прошла успешно. Пока советское правительство ещё продолжало меня бояться – а оно боялось меня! – я должен был всемерно показывать, что буду громко и сильно защищать каждого своего помощника, не дам им расправиться втихомолку. С волнением открывали мы приходящие из Москвы «левые» письма. Пока, неделя за неделей, все оставались нетронуты, хотя были наглые кагебистские звонки к Люше Чуковской. Затем узналось о преследованиях Эткинда, и надо было поддержать его, я написал защитное заявление, и ещё раз напомнил о Суперфине. Море было прессы вокруг, а устойчивых приёмов, навыка, как же и где быстро и заметно напечатать, – у нас не было. И всё ещё не понимал я до конца, насколько Скандинавия – глухой угол, откуда плохо раздаётся по Западу: приехал как раз Пер Хегге – и я отдал ему для «Афтенпостен» статью. И заглохли там мысли, которые надо бы разъяснять Западу всетелевизийно, главное же – что нельзя превращать разрядку в поступенчатый Мюнхен.
Да не одна ж Скандинавия: не избежать мне было в первые месяцы объятий какой-то крупной телевизионной компании, да американской конечно, – и я дал интервью Си-би-эс. Они приехали к нам в дом шумной, технически оснащённой, крупной компанией, человек 10, за малой недостачей: не было хороших переводчиков. И я тоже к этой встрече оказался плохо готов, не понимал, кто этот Кронкайт, какой он левый, и сколько подколок в его вопросах, – всё о западной медиа да моём отношении (уже все отметили его), да об эмиграции, да сами-то вопросы мне плохо переводил норвежец Хегге, а уж мои ответы на английский совсем сумбурно и неверно переводил Дэвид Флойд, оба не переводчики, тем более не синхронные, – и Кронкайт меня не понимал.
Без надобности полез я и оценивать Третью эмиграцию: этично ли уезжать по отношению к остающимся? и хорошо ли, кто едет в Америку? и как о тех, кто едет в Израиль? Не моё было дело в это вмешиваться, – но ещё понимали мы отъезжающих как недавних соотечественников, как своих, а рваная рана отрыва от родины пылала. И мысли были – как Гоголь когда-то написал: «Настал другой род спасенья. Не бежать на корабле из земли своей, спасая своё презренное земное имущество, но, спасая свою душу, не выходя вон из государства, должен всяк из нас спасать себя самого в самом сердце государства». |