Изменить размер шрифта - +

У нас уже установилась комфортабельная рутина, мы выполняем привычные действия, успокоительные на каждом этапе. Пока она наполняет ванну, я вкатываюсь в своем кресле в спальню и жду у двери ванной комнаты. С костылями мы не связываемся. Она помогает своему нелепому болванчику встать, и он жмется к ней, пока она деформированными пальцами, чьи концевые фаланги вывернуты чуть ли не под прямым углом, управляется с молниями и пуговицами. На свой артрит она не жаловалась мне ни разу – считает пустяком в сравнении с моим артритом. Кряхтя от усилия, поднимает меня – она сказала бы: “подымаю” – с подножки кресла, ставит на пол, и я стою, цепляюсь, терпя обычную боль, голый, беспомощный, пока она плещется рукой в ванне, проверяя воду. Потом возвращается, “подымает” своего калеку болванчика, как он есть, в воздух, последняя одежка падает с его ног, и, кряхтя и пыхтя, она опускает его в ванну.

Вода такая горячая, что мою зарубцевавшуюся культю колет иглами и жжет огнем, но такой она и должна быть, чтобы боль утихла и я смог спать. С неуклюжим усилием Ада опускается на колени и без всякого стеснения мылит меня всего целиком и окатывает. Ее гнутые пальцы скребут мою кожу, как сухие ветки. Ее болванчик сидит неподвижно, уставившись прямо перед собой на ванные приспособления, выступающие из стены. Покончив с мытьем, она сильно наклоняется вперед, берет руки болванчика и заводит себе за шею. Затем подается назад и вверх, и вот он, ее волосатый младенец, поднят, голый и розовый, с ярко красной культей. Брызги с него намочили перед ее платья, его неподвижная голова пялится поверх ее плеча.

Держа его, прищелкивая языком и пришепетывая по ходу дела, она вытирает его полотенцем выше колен, а затем обхватывает вокруг талии, притискивает к своей могучей груди и поворачивается, чтобы его нога, миновав в согнутом виде бортик ванны, смогла, выпрямившись, встать на коврик. Прижав его к себе так же запросто, как мужа, она вытирает остальное, опускает болванчика в кресло и катит к кровати. Еще одно перемещение – и ягодицы тонут в мягкости. Он сидит в постели, дрожа в мокром полотенце, пока она ходит за мочеприемником и трубкой. Я прикрепляю устройство, и она, слегка потянув, проверяет крепление.

Теперь пижама, наслаждение для остывающей кожи, и откинуться назад, отдавая тело, которое слишком много времени провело торчком, матрасу и подушкам. Она ставит телефон близко от меня, подтыкает одеяло. Напоследок вразвалку топает к шкафчику у письменного стола, достает бутылку и два стакана, и мы уютно пропускаем по глоточку на ночь, как два дружка.

Ох, поскорей, Ада Хокс. Я не хочу звонить по телефону. Это показало бы то, чего я не желаю показывать.

Мой дед задолго до того, как познакомился с Тревитиком, твоим дедом, до того, как погрузнел, полюбил цветы и возымел привычку находить утешение в одинокой бутылке, был неутомимым тружеником. Он нередко проделывал верхом сотню миль за день, четыре сотни за неделю, терпя все тяготы таких поездок. При своем неважном зрении и несмотря на мигрени, он порой мог всю ночь проработать над картами и отчетами. Когда вел маркшейдерские работы на руднике в Нью Альмадене, он по двадцать часов проводил под землей. Он, как и бабушка, не проявил бы понимания, если бы увидел эту слабость, это желание припасть к материнской груди и ощутить бережное прикосновение покореженных ладоней.

“Лучшее яйцо в корзинке”, – говорил он про меня, когда я был мальчиком и хотел вместе с ним сажать, подрезать, подвязывать его выведенные Бёрбанком  плодоносные уродцы и формировать из них шпалеры. Мне бы хотелось быть таким яйцом. Я даже сейчас сужу о своем поведении по его стандартам. Если бы меня слышал кто‑нибудь, кроме меня самого, я давно бы заткнулся. И даже себе жаловаться, вероятно, не следует. Воздержусь.

Но боже ты мой, Ада, Ада, десятый час, давай уже, ну.

И тут, будто колокол, запоздало отбивающий девять часов, ее ключ в замочной скважине внизу.

Быстрый переход