Как себя чувствует секретарь кибуца? Берешь дела в свои руки?
Хава сказала:
— В одном мизинце Срулика больше ума и чувства, чем в твоей знаменитой голове.
— Вот тебе и на! Что вы на это скажете? Теперь и моя жена влюблена в него. Ну что ж. Слава Богу, я избавлен от наказания, а ему еще перепадет от нее немного меду. По моему скромному мнению, это отличный повод поднять рюмку коньяку. Римонка, если тебе нетрудно… Бутылка спрятана там, внизу, за словарем иврита.
— Только посмей! — прошипела Хава. — Ты ведь слышал, что сказал доктор.
Азария же развеселился:
— Дал Степан Алешке золотую ложку, а Алешка гордый набил Степе морду.
Я намеревался увлечь Азарию в соседнюю комнату — поручить ему немедленно отыскать папку с картами Иони и тут же доставить ко мне в секретариат. Но в это мгновение отворилась дверь и вошел глава правительства. Сопровождавших его лиц он предпочел оставить на улице. Он вошел один, немного смущаясь, с трудом двигаясь. Голубая его рубашка выбилась из брюк, ботинки были в грязи. Он взял Хаву за плечи и поцеловал в самую середину лба. Двумя широкими ладонями с силой пожал он обе руки Иолека. Переведя дыхание, Эшкол подтянул к себе стул и тяжело уселся между Хавой и Иолеком. Иолек предложил на выбор стакан чаю или рюмочку, но, не дожидаясь ответа, велел Римоне налить. К моему великому изумлению, в маленьких жестких глазах Иолека заметил я какую-то влагу — неужели слезу? Но он поспешил списать все на аллергию, от которой давно страдает. Тем временем Хава сорвалась с места, вихрем прошлась по кухне, достала парадную белую скатерть, выставила холодные и горячие напитки, фрукты, печенье, пирог, а также праздничную посуду, которую, видимо, берегла для торжественных случаев, для приема высоких гостей. Я же не смог выдавить из себя даже легкой улыбки.
Довольно скоро Иолек и глава правительства начали обмениваться между собой колкостями и остротами, с виртуозным блеском играя словами. Иолек представил меня Эшколу как одного из тридцати шести праведников, на которых, согласно старинному еврейскому преданию, держится мир. Я из своего угла заметил, что Азария пожирает гостя горящими глазами, рот его чуть приоткрыт, лицо как у глупого подростка, тайком устремившего взгляд под женскую юбку. И снова я внутренне усмехнулся…
Когда Эшкол предложил Иолеку, возможно в шутку, помериться силами, затеяв хорошую драку, я не смог совладать с собственной зловредностью и вызвался сдвинуть в угол комнаты всю мебель, освободив место для поединка. Все, кроме меня, смеялись. Кстати говоря, я с уважением и любовью относился к главе правительства. Мне он представлялся человеком, знающим, что такое страдание и что такое милосердие. Но какая-то недобрая радость наполняла мое сердце всякий раз, когда удавалось Эшколу уколоть нашего Иолека. В какой-то момент я чуть было не поддался желанию вмешаться в их беседу, поделиться мыслями, к которым пришел: на всех нас возложен долг — ни в коем случае не причинять боли, не увеличивать страдания. Но в конце концов я предпочел промолчать.
Но не Азария Гитлин. Когда глава правительства встал, чтобы попрощаться и уйти, Азария вдруг взорвался длинной, путаной тирадой. Напрасно пытались и Хава, и я как-то сдержать поток его речи, что же до Иолека и главы правительства, те, казалось, с каким-то тайным и странным удовольствием поощряли юношу, а парень, распаляясь, нес чепуху и вел себя по-идиотски. Чужим и чуждым вдруг ощутил я себя среди них. Словно трезвый среди пьяных. Неужели никому, кроме меня, не жалко Азарию? Неужели никто, кроме меня, не помнит о Ионатане? Или все трое — включая Азарию — охвачены каким-то общим, не понятным мне безумием? Неужели страдание Азарии лишь щекочет их нервы, вызывая нечто похожее на презрение? Или, напротив, они испытывают радость, погружаясь в страдания? Неужели та лихорадочная проповедь, что произнес перед нами этот парень, возбудила в их сердцах всего лишь извращенное желание попаясничать?
Ничего не понимаю. |