Изменить размер шрифта - +
Играть по нотам с листа (эта способность британских музыкантов даже сегодня поражает европейских дирижеров) было столь же естественным занятием, как сочинять, и некоторые из тех мадригалов, которые пели елизаветинцы, нам нелегко читать с листа. Было множество искусных игроков на лютне (или на гитаре). Клавиатурным инструментом в те дни был вёрджинел (разновидность клавесина) — возможно, он получил такое название потому, что считался самым подходящим инструментом для юных дев. Это название окончательно упрочилось за ним, когда стало известно, что сама королева-девственница отличается в игре на нем или на них. (Елизаветинский термин употреблялся во множественном числе — два вёрджинела.) Среди более громких инструментов были корнет (цилиндры из слоновой кости или дерева, звучащие, как труба, полые внутри, как рекордеры) и свирели (цитра) — прообраз современного тромбона. Елизаветинцы были просто без ума от мелодичных и громких созвучий.

До Уилла в открытые окна музыка доносилась из парикмахерских (где мальчику полагалось петь под лютню, пока он скоблил щеки и стриг бороды) и, конечно, из таверн. В этом музыкальном Лондоне Уилл, вероятно, научился писать лирические стихи, пригодные не только для включения в пьесу, но и остающиеся в памяти после ее окончания. Он мог бы быть Лоренцем Хартом в той же степени, как Уильямом Шекспиром. Что его музыкальные познания стали значительными, видно по отдельным высказываниям его героев в пьесах. Так, леди Макбет советует своему мужу: «Лишь натяни решимость, как струну», так говорят о настройке лютни. Трагедия «Ромео и Джульетта» полна технических музыкальных каламбуров. От актеров требовали значительных познаний в пении и танцах, поскольку дворяне и лорды неплохо сами разбирались в этом. Сама королева была одной из великолепных танцовщиц своего времени.

Нам трудно совместить в нашем восприятии эту любовь к искусству с известной склонностью к жестокости. Когда мы в ужасе отшатываемся от жестокости в пьесах самого Шекспира, как в его раннем «Тите Андронике», так и в позднем «Короле Лире», мы совершаем ошибку, полагая, что Уилл — один из нас и что он приобщился к жестокости того времени по каким-то непонятным причинам, случайно. Но случайно только то, что Уилл — «на все времена», он в высшей степени один из нас: задолго до Фрейда он понял, как получать удовольствие от всего, что ускоряет ток крови в жилах и разжигает желание. А жестокость, неприемлемую для нас, можно было примирить с эстетическим инстинктом. Так, например, палачу, который совершал ритуал на историческом месте казни, в Тайберне, полагалось быть не простым мясником. Для того чтобы вырезать сердце повешенному и успеть показать его своей жертве до того, как ее глаза закроются навеки, требовалось незаурядное искусство. И четвертование еще не остывшего тела полагалось совершать с быстрой лаконичностью истинного художника.

Проходя по Лондону, человек буквально проходил сквозь смерть и боль: коршуны выклевывали глаза казненных, вопли шлюх, доносившиеся из исправительной тюрьмы, хлестали по нервам. В «Короле Лире» Уилл собирался выдавить своему герою глаза, но он также яростно нападал на исправительные тюрьмы для проституток, как ханжа, которого испепеляет жажда обладать раздетой плотью, хоть он и высмеивает ее. Он видел, что скрывается за садизмом его эпохи, но он не тратил чернил на реформистские памфлеты. Он принимал все. Он принимал травлю медведей собаками Сакерсона и Гарри Ханкса в Банксайде (районе театров по южному берегу Темзы), звуки которой доносились до театра, где он работал, и то, как их разрывали на куски собаки ужасного громилы. Он принимал «руки палача»: и когда Макбет смотрит на свои собственные руки, как на руки палача, он имеет в виду не манипулятора веревками; он думает о свежей крови и о кишках, запекшихся на кулаках, что погружались в живот жертвы. Уилл принимал то, что не мог изменить: он был драматургом, фиксирующим устройство жизни.

Быстрый переход