|
Не в пятницу, когда из этого места возносили к Аллаху двадцать тысяч воплей – жалоб на сыновей и дочерей, испорченных современностью, и на то, что еще придумают эти шафрановые (то есть молодые люди, преданно служившие нашему прославившемуся на весь мир правительству): то ли устроят погром, то ли стерилизуют всех, кто под руку подвернется, то ли линчуют мусульман, которые, как им кажется, пытаются совратить их невинных дочурок посредством любовного джихада. Лучше бывать здесь в понедельник или вторник, когда группки мужчин с голодными глазами умолкают, если ты проходишь в десяти шагах от них.
Я здоровался с моим любимым попрошайкой, Рамом, который сидел, не шевеля ни руками, ни ногами, у больницы Кастурба. Кидал ему купюру любого достоинства, и он говорил красивым грудным голосом, словно видел меня впервые: «Молодой человек, вы далеко пойдете! Я и сам был таким, когда летал на истребителях в войну семьдесят первого года», – и рассказывал длинную историю о том, как он обгонял пакистанцев на их американских F-104, после чего я давал ему еще немного денег, хотя и знал, что все его рассказы – полная туфта.
Разумеется, подавал я вовсе не из бескорыстия и человеколюбия. Он был мне нужен. Я утратил хватку обитателя старого Дели. И теперь, когда я выбился в средний класс, мне требовались уличные соглядатаи. Таким вот образом я старался поддерживать связь с реальностью, чтобы крепко стоять на ногах. Дом есть дом, а я такой, какой я есть.
– Что нового? – спрашивал я, и его хитрые глазки обводили улицу, подмечали серебряное шитье на чадре молоденькой домохозяйки, чуть тронутую снизу ржавчиной раму велосипеда торговца кокосами, игру света на лицах прохожих.
– Да ни хрена, – отвечал он.
Но я все равно не отказывался от его услуг – так, ради приличия. Вдруг однажды понадобятся.
Потом его обступала уличная ребятня и кружила, раскинув руки в стороны. Сопливые самолетики дергали меня за штанины, мол, дай денег, я кидал им монетку-другую и следил, чтобы не дрались.
Потом завтрак – пирожок с бараниной в кафе – и домой, чтобы просидеть за учебниками еще восемнадцать часов.
* * *
Старый Дели кажется настоящим, чего не скажешь о Нью-Дели. Он спокойный, укромный, докапиталистический. Но только с виду. Дели – это восемь разных городов (в зависимости от того, кого вы спрашиваете) – каждое новое здание-победитель попирает останки предшественника; или два – богатый и бедный, как говорят уроженцы Запада; или один, где все мы теснимся задница к заднице; или тридцать миллионов, считая обитателей подземных переходов, жертв голода в Бихаре, которого, если верить правительству, не было вовсе.
Как по мне, Дели вовсе не существует – ни бедного, ни богатого, ни старого, ни нового, ни могольского, ни британского, ни индийского: деньги приходят, деньги уходят, строят дома, роют метро, пальцы есть, пальцев нет. Это мираж. Множество улиц, кварталов, этнических анклавов, которые совершенно случайно оказались рядом.
Рынки. Кафе. Чандни, мать его, Чоук. Нельзя сказать, что все это места моего детства. Я их видел, только когда выбирался из-за чайного лотка. Раньше у меня просто не было свободного времени. Встаешь, идешь в храм, выносишь лоток, делаешь чай, слушаешь, как покупатели клянут очередь, лишний вес, супругов, детей, потом идешь домой, ложишься спать. В свободный день, благословенный свободный день, может, сходишь в школу, собак погоняешь, пожалеешь себя. Вот и вся моя жизнь.
И все из-за чая.
Терпеть его не могу. У меня от него раскалывается голова и колотится сердце, как у живущего в Америке подростка-индуса, чьи родители узнали, что он встречается с чернокожей. Поэтому мне так трудно проводить время с товарищами по нашей прекрасной профессии. Они пьют только чай. |