Привратник сообщил ей, что Балинт здесь уже не работает, его перевели, мать ходила из одного помещения в другое, надеясь найти кого-нибудь, кто бы мог ей сообщить, куда его перевели, когда это случилось. Ей удалось поговорить с директором, только что вышедшим с какого-то заседания, он принялся расхваливать ей Бланку, по его характеристике Бланка – существо несколько легкомысленное, но с задатками, ей чужды обывательские предрассудки, заметив где-либо недостатки, она тут же стремится их исправить, даже если лично ей это и тяжело – из-за каких-нибудь детских воспоминаний или ребячьей солидарности. Когда оказалось, что мама не понимает его намеков, он напрямик выложил, что случилось с Балинтом и кто обратил внимание персонала больницы на необходимость его увольнения.
Я не могла взять в толк, о чем она говорит. Я и сейчас еще не могу объяснить, почему смысл ее рассказа тогда ускользал от меня, ведь все было так просто, и почему мне пришлось дважды просить ее досказать до конца эту жалкую повесть, прежде чем я поняла, что наделала Бланка. А когда наконец поняла, вникла в суть услышанного, то без сил опустилась на стул. Никогда до этой минуты я не думала, что наш разрыв окончателен; даже когда я сдернула с пальца и швырнула Балинту обручальное кольцо, я знала – пройдет какое-то время и все разрешится. Теперь надеяться было не на что. Все кончено.
В момент катастрофы, когда удар уже разразился, сознание пытается обороняться, цепляется за какие-то несущественные частности. Словно парализованная, я тупо размышляла о том, как после всего этого буду спать в одной комнате с Бланкой.
Спать с нею в одной комнате мне не пришлось. Когда я повернулась и хотела выйти, то увидела, что за моей спиной на пороге стоит отец и, судя по всему, уже минут пять, как ждет, держа в руках обернутый красной креповой бумагой колокольчик Микулаша, он ведь всегда уходил звонить в спальню, и только мамин рассказ приковал его к порогу. Он прихватил язычок колокольчика, чтобы тот случайно не звякнул и не возвестил нашему дому о начале праздника. Когда я прошла мимо него, он не сказал мне ни слова, только проводил до своей комнаты.
Я снова присела на стул, не держали ноги. Отец не остался со мной, прямо прошел в нашу с Бланкой комнату, по-прежнему с колокольчиком в руках. Он пробыл там довольно долго, я слышала только его голос, и ни звука из ответов Бланки. Когда он вернулся, его бледное лицо раскраснелось, он уселся под Цицероном, снова пододвинул к себе книгу. Мама тоже высунулась из спальни и, – чего я за ней раньше никогда не замечала, – подсела к отцу за стол. В ту минуту это не показалось мне странным, хотя если я и знала кого-нибудь, кто даже близко не подходил к письменному столу или книге, так это была моя мать. Они сидели, как два близнеца, во власти одного и того же раскаяния, одного и того же стыда. Они не заговорили ни со мной, ни друг с другом, не пытаясь искать утешения.
Когда Бланка вышла с чемоданом, уже в пальто и в платке, я подошла к ней, взглянула ей в лицо, беззвучно, одним взглядом спросила еще раз – что она наделала. Она не проронила ни звука, только ласково коснулась моей руки – движением более нежным, чем те страстные порывы, к которым я привыкла, – и подошла к отцу. Тот не поднял взгляда от книги. Бланка стояла и ждала, отец, не отрывая глаз, перевернул страницу. Мать глядела то на меня, то на Бланку, голова ее моталась туда-сюда, будто у испуганной куклы. Потом она все-таки решилась, бросилась к Бланке, обняла и, прошептав что-то на ухо, подтолкнула к выходу и проводила до дверей. Бланка ушла из дому молча, слышался лишь плач матери, которая не вернулась к нам, ушла в спальню, затворив за собой дверь.
Я опустилась на канапе. На уроках я люблю рассказывать о героях, уроки получаются интересные, мне кажется, У меня есть особое чутье на те мгновения, когда в человеке просыпается герой, в детстве меня всегда волновали трагические ошибки, любые трагические ситуации, которые разрешались триумфом добродетели. |