Он не знал, что ответить Зимину, доводы ученого не были абстракцией, они отзывались на его собственные мысли, были созвучны им. Не из-за этого ли хандра в душе? Предчувствие беды? Профессиональная этика врача запрещала колебаться, но, оказывается, он даже как врач не ощущал своей правоты. Не в этом ли причина раздвоенности и глухой досады?
— Кроме всего прочего, — продолжал Наумов, — существует врачебная этика (Давай, борись с собой, доказывай, что слова твои — сама истина, что только человеколюбие движет тобою, в то время как Зиминым… а что Зимин? Он ведь тоже, наверное, не для себя старается? Единственное, от чего воротит, что он прикрывается выгодой для человечества. Банально и неоправданно, хотя и выгодно…) и принципы человеческой морали. Кто возьмет на себя ответственность за убийство людей даже во имя блага для всего человечества? И кто, в конце концов, разрешит нам сделать это? Родственники пострадавших? Их любимые и любящие? Да и не в них дело, поймите, мы не должны ставить на весы жизнь людей и самый ценный из материальных выигрышей — знание.
Наумов видел, что убеждает прежде всего самого себя, и, понимая это, не мог не чувствовать, что фальшивит, и эта фальшь, казалось ему, видна и остальным.
— Я не спорю, — негромко сказал Зимин. — Но в истории человечества известны примеры, когда рисковали жизнью во имя гораздо менее значимых целей.
— Да, но люди шли на это сами, — так же тихо сказал Чернышов. — И в этом их преимущество перед нами. За них никто не решал, не распоряжался судьбами. По-моему, прав Валентин, мы не должны решать вопросы жизни и смерти в отсутствие рискующих жизнью.
— Это тавтология. — В голосе Зимина зазвенел металл. — Пациенты не могут сказать за себя ни слова де-факто. Зачем эти выспренние слова?
— Коллеги, — вмешался Старченко, — мы отвлеклись от основной проблемы — как лечить больных. Давайте оставим в стороне моральные проблемы и правовые вопросы дела и вернемся к медицине.
— Правильно, — поддержал врача один из биофизиков. — Мы собрались, чтобы обсудить метод лечения, проблема чисто медицинская, не стоит привлекать для ее решения морально-этический кодекс.
Зимин хотел что-то добавить, но передумал.
Разговор перешел в русло медицины. Наумов больше не вмешивался в обсуждение предлагаемых методов лечения, хотя здесь присутствовали многие авторитеты в области изучения человеческого мозга. Он только командовал техникой кабинета, показывал палаты, записи, документы, аппаратуру центра, а в голове раздавалось: «Не все еще закончено в споре, не все аргументы исчерпаны. Зимин не остановится перед хрупкой, по его мнению, преградой этики, и, к сожалению, он не одинок в своем мнении. Но самое страшное — я не чувствую себя его противником. К тому же в любом случае способ лечения космонавтов небезопасен, и это плохо. Это отвратительно, это главное, на что сделает упор сам Зимин и иже с ним, выйдя в высокие инстанции… А где найти контраргумент, я не знаю…»
В том, что Зимин обратится в арбитраж более высокого ранга, в Академию медицины, а может быть, и в Высший координационный совет Земли, Наумов не сомневался. Он хорошо понял ход мыслей ученого и доминанту его характера: добиваться конечного результата любыми средствами.
— Предстоит тяжелое объяснение в медсовете Академии, — сказал Чернышов, когда совещание закончилось и кабинет опустел. — Но я с вами, Валентин, можете располагать моим голосом.
— Вы не со мной, — пробормотал Наумов, — вы с ними. — Он мотнул головой в сторону включенного виома, показывающего реаниматоры.
— А я понимаю Зимина, — сказал Старченко, выключая аппаратуру. |