— Жила лет пять с мужем, а управляющий ее потом соблазнил. Прокоп нагрел ему шкуру в лесу, поймав его с женой. Эконом на другой день потом отдал ему на барщине вдвое и потом…
— Прокопа сдали в рекруты.
— Настя сделалась хозяйкой у эконома, а дети остались навек сиротами.
— А что ж, правда. Но Уляна не такая, о, не такая, и барин также.
— Барин?.. О, он хуже эконома. Что же ему сделаешь? Что скажешь? Надо терпеть, потому что убежать нельзя; на дне ада теперь найдут, а потом в рекруты или нужда… Пропали детки…
— Но коли этого нет, а Уляна об этом и не думает! Тебе, старику, это приснилось.
— Дай Бог, дай Бог. До свидания, кум.
— Доброго здоровья.
— На здоровье вам.
— На здоровье.
А потом, уже подпивши, старики завели длинные толки о своей нужде и горе до тех пор, пока не уснули за столом. Левко, продремавши, проснулся первый. Он разбудил свояка, потому что наступила ночь, и пора было возвратиться домой. Тот потащился тихонько грязной улицей, размышляя о том, что натолковал ему старый Левко. Поматывая головой, он не верил; охладевший, опытный, приглядевшийся ко всему, он не так глядел на стыд своего сына и позор невестки, как Левко; напротив, если бы даже и так было, то он ничего не видел в том особенно дурного. Так, полу задумавшись, почти в полудремоте еще, дошел он до дверей. В дверях встретил он Уляну, будто собравшуюся куда-то; на ней была свитка, воскресные башмаки, чулки, белый платочек на голове и цветной пояс. Старик увидел это, несмотря на темноту, и остановился на пороге.
— Неужто это правда? — подумал он и спросил: — Куда же ты это ночью, Уляна?
— К управительше, — ответила смело баба, — она прислала за мною: у нее дитя больное, надо приглядеть.
— У тебя свои ребята в избе.
— При них Приська.
— Приська не мать, — ответил старик, входя в избу. Но ступай с Богом, если хочешь.
Он оглянулся еще раз и пошел, нахлобучив шапку на уши. Уляна пожала плечами и побежала во двор.
Но она пошла не к управительше. О, нет, уже не в первый раз по зову барина, бежала она с ним в лес или в сад, и запутанная в эту барскую любовь, о которой слышала только в песнях, забывала уже детей, избу, мужа, стыд… Как это случилось, откуда пришло это, она сама не знала. Плакала она иногда над собой, а шла к нему, и посвящала ему свой покой, все свое, за минуту счастья, лучшей половины которой не понимала, слушая речи барина, как далекую песнь, которую доносит ветер отрывочною, непонятною, но еще более прекрасною.
С ним вместе просиживала она целые ночи в саду или в лесной чаще, и разговаривали они молча, или немногими словами, но в этом разговоре было столько содержания. Они были счастливы каким-то особенным счастьем, непонятным, уродливым, до которого одному нужно было подниматься высоко, другому низко спускаться. И, однако же, это было счастье, не минутное удовлетворение, не минутное безумие; чувствовали они это оба, и напрасно насмешливый разум пророчил Тадеушу перемену на завтра; это завтра было еще далеко. Это было счастье, хоть за ним и выглядывали бури, хоть в нем были слезы, и беспокойство, и унижение.
Подле барина, казалось, понимала Уляна горячим сердцем, что он говорил ей. Тадеуш, впрочем, старался приноравливаться к ее понятиям, заменяя клятвы и слова объятиями и поцелуями.
Было что-то странное в их ночных беседах, в их взаимном сближении, в их доверчивости; но прелесть взгляда Уляны, ее живая понятливость, любовь, ежедневно возрастающая, объясняли их положение.
У крестьянина, при всем его невежестве, при всей его беззаботности, в душе больше поэзии, чем в других низших классах общества. |