Изменить размер шрифта - +
Как он говорит: «Нет, еще не сейчас», – и я понимаю: эта ночь будет длиться еще не один час, столько, сколько он захочет, без всяких ограничений, накладываемых плотью. И как он, только что манипулировавший мной с уверенностью массажиста, вдруг отрывается от моего тела и почти беспомощно спрашивает: «Что происходит? Почему мне ТАК хорошо?» Самое нереальное в этой истории, что он потерялся во мне так же, как я в нем. Этот красавчик, у которого, говорят, нет сердца.

Возвращаясь домой, привычно подумала: «Я сделала этого мальчика», – но тут же поняла, что ни я его, ни он меня, а мы, единой плотью, сделали все эти содрогания, взлеты, воздушные ямы, это общее дыхание и непереносимую дозу счастья. Он нашел губами все мои потаенные солнца: «У тебя так тепло здесь и здесь, и здесь, и здесь...»

Н-да, и вот со всем этим на лице я ехала в метро в восемь утра.

Откровения мои звучат по-детски: нас еще в школе учили про огонь в сосуде, но что же поделать, если я только сейчас поняла, как, в сущности, оскорбляла людей, отказывая им во взгляде внутрь. Помню, какой несправедливостью мне казалось, что юноша, к которому я приходила только по ночам из трепета перед его совершенством, говорил мне: «Ты чудовище, ты думаешь только о себе», – а я рядом с ним дышать боялась. Веничка Ерофеев – «ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?». Лирической героине за такие вопросы проломили череп, а видно, зря. Людей это беспокоит, они хотят об этом поговорить. Почему меня не интересует их бессмертная составляющая? Возможно, потому, что я не считаю собственную душу – небольшую, болезненную, неумную – достойной внимания. Не говори ничего, любовь моя...

Он кончает и, задыхаясь, говорит: «Вот это п...ец, вот это п...ец, вот это да», – и я, гордая, тихо улыбаюсь и думаю, что еще бы не п...ец, со мной-то, а он продолжает: «Мне только что внезапно ТАКОЕ в голову пришло...» И выкладывает очередную теорию мироустройства, а я закрываю глаза и думаю: «Ну какая же сволочь, какой мальчик!» – и продолжаю улыбаться.

Пять утра, а я не могу заснуть, потому что у меня новый мобильный телефон.

Я научила его играть самую лучшую музыку, с барабанами. А завтра мой милый скажет: «Да, да, возьми его», – и я поставлю эту фразу вместо звонка.

Я научила его показывать только красивые лица. Нажимаешь на кнопочку, а там мелькает милый в шляпе, а потом картинка с моим котом, прекраснее которого нет. А потом опять заставка с милым, держится целых тридцать секунд, и видно, какое у него усталое лицо. Ужасно люблю, когда он устает, становится отрешенным и оттого особенно нежным.

Я научила его показывать сердечки, когда звонит мой милый. Завтра он скажет «привет» таинственным тоном, а потом чуть напряженно добавит «приходи». Понятия не имею, почему у него такие интонации по телефону. Я приеду и отведу его в парк, где земля еще мокрая и червяки, наверное, еще не вылезли на солнышко, но птицы уже поют, как умеют. Я сделаю бутерброды, недавно открыла этот рецепт: идешь в супермаркет и просишь нарезать тоненько пармезана и копченой говядины, а потом складываешь их вместе и ешь, без хлеба, конечно. Мы сядем на какое-нибудь поваленное дерево (скорее всего это будет береза), а потом придется отряхивать меня от сырого мха и коры.

Я научила его будить меня сладкой, чуть хрипловатой мелодией вроде песен тридцатых годов. Я открою глаза и подумаю, что милый мой любит Лени Рифеншталь, как чудесно, что у него такой замечательный вкус. В его собственных работах среди воздуха и льда всегда присутствует нежность. Невозможно не распознать, что он любуется, даже если на картинке какая-нибудь гадость. Он умеет почти все и всех удержать на ладони, разглядывая так внимательно, что видит и тень, и отражение, и то измерение, где эта вещь или существо по-настоящему прекрасны.

Быстрый переход