А он ее замуж звал, в Наварру, детей завести и яблоки выращивать».
Цирковая девочка Фрида, лет двадцати: «Она боялась любить. С двенадцати лет ее продавали, а тут впервые настоящее чувство, она сначала обрадовалась, а потом испугалась, что ей опять сделают больно, и сказала: “Лучше убей меня, чем опять...”»
Профессионально-грустная девочка я: «Женщина умирает, когда ей больше некого любить. Она слишком много лгала о любви и совсем разучилась делать это по-настоящему. Несмотря на молодость, у нее умерло то место, которым любят. Ну, вы понимаете – тут, в сердце, ей стало нечем любить...»
Дееевочки...
Может быть, она умерла потому, что это красиво.
Она, в пестрых лохмотьях, не менее несвободна, чем Хозе со всеми своими аксельбантами (или что они там носили). Понятия о цыганской чести, о гордости, о «лучше умереть, чем» – они ведь тоже обязывают к жестам. В частности, пойти вот так на поляну со своим ромой и подставить грудь под нож.
Может быть, ей больше некуда было деваться.
В Севилье насрали, в Кордове насрали, в куче других городов за ней уже тянулся след воровства, хулиганства и пособничества бандитам. А в горах, где как-то можно было пересидеть, этот ненормальный Хозе. Устала, знаете ли.
Может быть, она умерла потому, что ей было скучно.
Скорее всего, ведь это очень скучно – взмахивать многослойными юбками, плясать хабанеру, гадать на картах, смотреть на огонь, стараясь не моргать, и думать о том, что в зрачках у тебя – отблески пламени и ты наверняка похожа на колдунью. Это очень скучно, мама.
Думать о любви, петь о любви, танцевать о любви, говорить о любви, писать о любви, умирать от любви – такая тоска, мама.
«Кармен» у нас не получилась, но неожиданно для себя обзавелась подругой, очередным художником в моей жизни.
Недавно я пришла к выводу, что если у меня с кем-нибудь и роман, так это с ней.
Во-первых, я хожу к ней в гости (обычно мне в голову не приходит посещать кого-то раз в неделю, если только я с этим кем-то не сплю).
Во-вторых, мы разговариваем, и я ее совершенно не боюсь.
В-третьих, все время к ней опаздываю. А к посторонним людям – никогда: хамство – это только для близких.
Она очень странная. Я всегда сомневалась в существовании роковых женщин, но вот она – да, роковая, но не в смысле порчи, а в плане искусства обольщения.
Я сама наблюдала (как юный натуралист): завидные экземпляры мужской породы приручаются ею минут за десять. Она говорит что-то обыкновенное – о городах, детях и вообще, – а они сидят и слушают, а потом идут за ней с покорностью крупных, хорошо воспитанных крыс. Меж тем у нее даже нет дудочки.
На улице она хихикает и улыбается кому попало. Меня это ошеломляет. Я на улице смотрю вперед и вверх (периодически поглядывая под ноги), и встречные, если удается при общей слабости зрения их заметить, меня не интересуют. Иногда ищу взглядом кусок кирпича, чтобы в кого-нибудь кинуть, значит, успела-таки присмотреться. Но чтобы хихикать...
Она содержит своих детей и водит машину – занятия, которые кажутся мне добровольным безумием (все равно что самой трюфели искать), ведь это дело для специально обученных мужчин.
Она добрая. Доброта не сексуальна, как я полагала, она обезоруживает. А мужчины (и женщины, оказывается) только и ждут, чтобы кто-нибудь мягко забрал у них шпаги, пистолеты и веревки или что мы там успели накопить для взаимного уловления, мучения и уничтожения.
Она, покрывая лаком низкий столик, переводит мне с французского песню:
В конце банального, в общем, текста ее голос слегка вздрагивает, и я понимаю: она думает, что это – о ней.
Но нет, это о той женщине, которая живет в ее сердце.
А вчера она уехала в какую-то Европу, ненадолго, чтобы побыть одной. |