— Не понимаю, — отец откинулся к высокой спинке стула (на этот стул, кроме него, не имел права садиться никто). — Тебя в деревне били? Били. В участке били? Тоже били. Битого через весь город вели? Бели. Да грек ты или не грек? Мужчина ты или не мужчина? Сколько я помню, на моем веку одних только дураков бьют.
— Ой ли? — прищурился Никос. — А помнишь, ты мне рассказывал, как тебя в Балтиморе хозяин ресторана избил? За ту девчонку-гречанку, помнишь?
Георгис закашлялся, достал трубку, долго ее набивал.
— За нее заступиться было некому, — сказал он наконец.
— Вот и я заступаюсь! — торжествующе выкрикнул Никос.
— Это за кого же?
— Да за народ! За полуграмотный народ, который вокруг пальца обводят, который заставляют расплачиваться за то, в чем он не виноват.
— Ну, ты меня не агитируй, — проворчал Георгис. — Я в жизни повертелся порядочно. Ты лучше скажи мне, кто должен доплачивать, если виноград дешевеет?
— Правительство.
— Чье?
— Наше, греческое.
— Так ведь не будет.
— Не будет, — подтвердил Никос.
— Ну и что же ты в драку лезешь?
— Вот я и хочу, чтобы народ понял, что правительству выгоднее, когда народ голодает.
— Ну ладно, пусть все поняли. И что тогда?
— Тогда? — Никос усмехнулся. — Тогда-то Самое главное и начнется.
— Что именно?
— Революция начнется, папа, — сказала Елени.
Георгис повернулся к ней, взглянул с насмешкой.
— А ты, девчонка… — начал он.
— Идти на кухню? — спросила Елени. — И сидеть там, пока не позовут?
— Вот-вот, — сказал Георгис. — Знай свое место.
Елени, вспыхнув, встала. Глаза ее наполнились слезами.
— Нет, ты не американец, папа, — проговорила она. — Ты турок. Самый настоящий турок.
— Елени! — грозно сказала Василики. — Забылась? Ну-ка пойдем, поговорим.
— Вот так, — произнес Георгис и взглянул на сына. — А теперь — как мужчина с мужчиной. Без лишней сырости. Ты что, мой милый, не в коммунисты ли подался?
— В коммунисты, отец, — глядя ему в глаза, ответил Никос.
— А знаешь ли ты, что их, как бешеных собак, по всему свету гоняют?
— Знаю. Только не как бешеных собак. Как первых христиан, это тебе будет понятнее.
— Ладно, пусть как первых христиан. А вот сейчас все кругом христиане — и полицейские, и министры, и жулики. А стало ли лучше народу? Не стало. Не будет ли так и с вами, с коммунистами?
— Не будет, отец.
— Это почему же?
— Да потому, что мы царствия небесного не обещаем. У нас все дела наши здесь, на земле. И судить нас будут по делам нашим здесь, на земле.
Отец помолчал, закурил трубку.
— Вот мне бы выпороть тебя сейчас, — сказал он наконец. — Другой бы так и сделал. А я не стану. Чужие бьют, свои бить станут — совсем ожесточишься. Ты поумней меня, я чувствую. Сам разберешься.
— Уже разобрался, отец.
— Ох рановато. Я доживаю уж, а не могу этим похвастаться.
— Тебе никто не помог, а мне помогли.
— Кто же это постарался?
— Хорошие люди, отец.
— И много их, хороших?
— Здесь, в Амальяде, или по всей Греции?
— Да хоть по всей Греции. |