Он щелкнул кнопкой магнитофона, и тихие голоса, среди которых Рвач прежде всего узнал голос Ферапонта, а затем уже и свой собственный, наполнили кабинет.
“Тщета, — подумал устало Урвачев. — Какая же все это тщета…”
Через неделю он был выпущен из следственного изолятора под подписку о невыезде. Основания тому имелись самые объективные: признательных показаний он не дал, потерпевшие от своих заявлений отказались, а технические записи его разговоров по неизвестным причинам внезапно размагнитились. К тому же по указаниям свыше все руководство РУБОП за перегибы и недочеты в работе было снято с должностей, а оперативный состав выведен за штат. Креп слух о расформировании опальной организации и передаче ее оставшихся кадров в УВД, возглавлямое отныне первым замом ушедшего в мирную отставку Рыбакова.
Таким образом разверзшаяся под ногами трясина вновь трансформировалась в неуклонно твердеющую почву…
ПРОЗОРОВ
В августе месяце, на исходе жаркого лета, за неделю до праздника Преображения, посередине Среднерусской возвышенности по белой проселочной дороге, плавно перетекающей с холма на холм и пропадающей далеко-далеко за синими лесистыми горизонтами, шел безоружный усталый человек, одетый в защитного цвета военную форму без знаков различия, расстегнутую на груди и туго перетянутую по поясу широким офицерским ремнем. На плече его висел полупустой походный рюкзак, именуемый “сидором”, а также скатанная в рулон плащ-палатка. Издалека он был похож на пожилого солдата старых времен, возвращающегося с войны домой. Время от времени человек склонялся к обочине, срывал пучок придорожной травы и этим пыльным и сухим веничком пытался очистить свои запылившиеся хромовые сапоги. Затем медленно распрямлялся и, позабыв выбросить ненужную больше траву, рассеянным взглядом озирал широкую и безлюдную равнину, щурясь от яркого полуденного солнца. Воздух вокруг был неподвижен и сух.
Человек коротко и как-то судорожно вздыхал, точно всхлипывал, и медленно брел дальше, сперва как бы нехотя и с трудом, но постепенно шаг его становился ровнее и размереннее, словно он приноровлялся к некоему звучащему внутри постоянному руководящему ритму. Изредка обгонял его самосвал в засохших потеках цемента или гремящий пустыми бидонами грузовик, обдавая облаками пыли, а однажды рядом с ним остановился небольшой автобус и какие-то хмельные люди, вероятно, шабашники, прокричали в отворившуюся дверь:
— Эй, служивый! Садись, брат, к нам!.. Довезем до Перемышля!..
Человек, растерянно и беззащитно улыбнувшись, поскольку находился в глубокой задумчивости и не сразу понял, чего хотят от него эти люди, отрицательно покачал головой.
— Садись, брат, чего там! — заманивали строители. — У нас тут и водочка есть…
Но он снова покачал головой, и автобус, недовольно взревев и покашляв черным дымом, покатил дальше, запахивая на ходу скрипучую гармошку двери.
Было уже далеко за полдень, когда человек решил наконец устроить недолгий привал и перекусить.
— Дойду до тех трех сосен, — сказал он вслух, — а там и отдохну…
Эта странная и печальная привычка — разговаривать вслух с самим собой появилась у него не так давно, всего лишь дней десять тому назад, когда он похоронил свою женщину. Впрочем, кажется, даже немного раньше — когда она еще жила и дышала, но говорить уже не могла, а он, сидя у ее постели и глядя на ее измученное лицо, терзая в ладонях обессиленную руку, произносил и произносил слова — ласковые, нежные, бесконечно глупые и пошлые, но самое главное — абсолютно бессмысленные, потому что страшная правда состояла в том, что смерть нельзя заговорить никакими человеческими словами…
У трех разлапистых сосен он свернул с дороги и увидел, что ему очень повезло — место для привала было самое замечательное. |