Соня думала-думала и поняла: если бы она, Соня, была получше, если бы она была не просто хорошей девочкой, а очень-очень хорошей девочкой, – папа ни за что не бросил бы ее. Ведь очень-очень хорошее не оставляют, как старые ненужные вещи.
Разъяренная Нина Андреевна пожелала уничтожить в своем доме все следы мужа-предателя. Если бы она могла, она уничтожила бы и Соню с Левой, но она не могла, поэтому – только вещи. У Левы на память от отца ничего не осталось, да ему было и не нужно, а Соне было нужно, поэтому у нее осталось все, что удалось скрыть от материнской ярости.
Вслед за старыми тренировочными костюмами и прочей чепухой полетела в помойку и фотография Толстого в Ясной Поляне. Соня фотографию подобрала, разгладила, спрятала под матрац. А других фотографий от Сониного папы в доме не осталось – только вот этот скомканный Лев Николаевич в мешковатой серой рубахе.
Соня втайне сохранила папину коробку, с этой коробкой она и вышла замуж – незаметно вынесла ее из дома. В коробке два тома Толстого, «Дневники» с папиными пометками на полях.
Лева отца не простил, хотя для него все неплохо обошлось и без отца-предателя, – мама с Соней очень сильно любили его вдвоем. Соня тоже не простила отца, потому что и не сердилась. Она часто думала: как же он страшно ненавидел Нину Андреевну, что оставил у них дома все, что ему было хоть немного дорого, – и Толстого, и Соню… А может быть, в его новой жизни у него была новая коробка с бумагами и новая Соня?.. Новая маленькая Соня, получше прежней.
Как-то, когда Соне было уже лет двенадцать, она рылась в маминой шкатулке – примеряла клипсы и брошечки – и посреди блестящей чепуховинки нашла обрывок папиного письма к Нине Андреевне. Обрывок начинался словами «Моя сладкая зайка».
– Зайка, моя сладкая зайка, – примериваясь к чужой нежности, прошептала Соня. Меньше всего на свете Нина Андреевна была похожа на сладкую зайку. И Соня окончательно перестала что-либо понимать про своих маму-папу и в целом про жизнь и про любовь.
Кое-что оботце они знали, вернее, узнали уже взрослыми. Отец давно защитил докторскую, давно уже работал за границей – он был неплохой биолог, не первой обоймы, но все же. Его пригласили сначала в университет в Гейдельберге, затем в Мангейм, затем в Америку, и там, в бесчисленном множестве провинциальных университетов, он и затерялся, теперь уже, очевидно, навсегда. Левка сообщил об этом Соне с таким равнодушием, что ей непонятно, отчего было так больно – от того ли, что Америка-то, уж конечно, несравненно лучше, чем она, Соня, или от Левкиного равнодушия. Ведь когда-то ее папа… ну, женился на маме. Была же у них первая брачная ночь и медовый месяц, была же эта записка-зайка, любили же они друг друга, черт возьми!..
Ах да, тогда же, через Левку, отец передал Соне привет. Передал привет и рассказ о том, как однажды в дом номер 38 А по Таврической улице, в котором она проживает с мужем, приходил Л. Н. Толстой. Чтобы Соня гордилась.
Так что в наследство от папы Соне достались потертая обувная коробка, склонность к рассуждениям про Анну Каренину и гнетущий страх предательства, любого.
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Такси остановилось около девятиэтажного дома в Бескудниково. От Чистых прудов до Бескудниково на такси пятьсот рублей и тридцать лет. Пятьсот рублей совсем недорого, если считать, что это не такси, а машина времени. Таксист называл Бескудниково Паскудниковом, Соне было обидно.
Машина времени привезла Соню в пейзаж 70-х, на типичную Третью улицу Строителей. Улица отходила от железной дороги. За три десятилетия когда-то приличная Третья улица Строителей сильно обветшала, а главное, морально поизносилась. Панельные дома 70-х, совсем недолго пожив модными красавцами, оказались еще более депрессивными, чем хрущевки, те хотя бы были веселенькие, как кустики-уродцы на болоте, и пахли трогательным теплом новоселов, переселенцев из московских коммуналок, а от этих, с почерневшими скелетами балконов, веет тоской, муторной и безнадежной, тупой каждодневной неудачливостью. |