Изменить размер шрифта - +

– Иди ко мне… – снова прошелестел бесплотный голос с невероятной и безнадежной мукой. Седой моргнул. Слезы застилали глаза.

«Во что ты играешь со мной, мама? Мне слишком плохо…»

Он потерял мать всего лишь на мгновение. Его веки сомкнулись, разомкнулись, и он тихо заскулил от животного страха.

Лицо сидевшего в кресле существа уже не было лицом его матери. Он увидел голову, рыхлую, как тесто, с глубокими провалами вместо глаз, зыбкой извилистой щелью рта и паутиной движущихся морщин – голову Лунного Человека… В детстве он называл его так, потому что лицо было ослепительным и мертвенно-белым, будто луна, но вовсе не потому, что его освещало ночное светило…

– Пусти меня к себе, – попросил атавистический кошмар, и Седой не заметил, как отчаяние повалило его на пол и вернуло в позу зародыша. Он услышал частый глухой стук – это билась о линолеум его голова – и почувствовал вкус крови, но не боль.

Неясная фигура потянулась к нему из кресла, накрыв своей тенью. Что-то тщетно пыталось пробиться сквозь твердую скорлупу его ужаса и, наконец, ушло, оставив Седого в центре крика, расходящегося в темноте подобно кругам на воде…

Спустя неделю он, пошатываясь, возвращался домой. Наступила оттепель. Мелкий ледяной дождь поливал его лысеющую голову, но Седому было жарко. Кроме того, его мутило. Он выпил слишком много дешевого портвейна. Таким образом он пытался отметить избавление от картины и участие в выставке, что еще недавно казалось чудом. Это была его первая выставка, которую он ждал без надежды половину своей сорокалетней жизни.

Седой давно понял, что проиграл. Он смирился с вечной неустроенностью, безденежьем, одиночеством… Его мать умерла в больнице. У него не было денег и связей, чтобы отсрочить ее смерть. Задолго до этого их отношения безнадежно испортились. Мать не могла простить ему неудачи. Его картины были некоммерческими – слишком мрачными. Они не годились для офисов и контор; идеальным местом для них были бы убежища одиночек-мизантропов. Седой никому не говорил, что почти все свои картины видел во сне. Ему оставалось лишь воспроизвести их наяву, и он делал это с потрясающей точностью…

Он продолжал работать даже тогда, когда работа оказалась совершенно бессмысленной. Живопись была единственным спасением от пустоты. В его квартире не было телевизора, почти не осталось мебели. Довольно часто он ложился спать голодным. Иногда он испытывал затруднения от того, что ему нечего было надеть. Он находился на самом дне…

Вдобавок ему часто снился один и тот же, навязчивый и бессюжетный сон. Сон повторялся почти без изменений в течение многих лет по несколько раз в месяц и в конце концов довел Седого до исступления…

Он жил на окраине Салтовки – огромной городской ночлежки, сочетавшей в себе уродство урбанизации со всеми прелестями «совкового» быта. Этот тоскливый лабиринт невозможно было обойти за неделю. Грязно-белые дома выстроились длинными рядами надгробий; за светящимися окнами было иллюзорное тепло – на самом деле там гнездилась пустота. Металлические конструкции во дворах выглядели, как скелеты доисторических животных, вымытые дождем из вечной мерзлоты. Черные корявые пальцы чахлых деревьев, высаженных наспех и уже никогда не поднявшихся, торчали вдоль тротуаров. Подростки, собиравшиеся в подозрительные и опасные стайки, слушали гангста-рэп и хохотали, как гиены («Давай поспорим, что я отключу тебя, дядя?»). Люди возвращались домой, чтобы спрятаться, но мало кто из них задумывался над этим.

У Седого все было наоборот. Теперь он боялся того места, где его настигали сны. Поэтому последние несколько суток он почти и не спал. Маленькие иголки вонзались в глазные яблоки, заставляя веки смыкаться. Тяжелый туман в голове был непроницаемым и малоподвижным.

В подъезде было темно и пусто.

Быстрый переход