Люди шли мимо, мужчины и юноши в темных костюмах и девушки в шляпках и пальто, судя по крою — от портного, а я стояла как вкопанная. Мне совершенно отчетливо подумалось: «Как чудесно ощущать себя писательницей и женщиной в двадцатом веке». То, что я женщина и живу в двадцатом веке, разумелось само собой. А твердое убеждение в том, что я писательница, не покидало меня ни тогда, ни потом. Итак, я стояла на дорожке в Гайд-Парке тем октябрьским вечером 1949 года, а на моей особе чудесным образом, можно сказать, сошлись все эти три обстоятельства, и я, столь счастливая, пошла своей дорогой.
Я частенько думала о Берил Тимс — женщине того типа, который я в конечном счете поименовала Английской Розой. Не то чтобы эти женщины походили на английскую розу, какое там! Но в своих собственных глазах, как я понимала, они ею были. Данный тип вызывал у меня омерзение и одновременно острый интерес — таковы уж были аппетиты моего воображения и жажда все познать до конца. Ее жеманное кудахтанье, когда мы бывали вдвоем, ее жадность собственницы до такой степени пробудили мою творческую бдительность, что я сама начала подчирикивать, чтобы ее раздразнить, и даже, боюсь, ублажала собственную жадность до ее реакций тем, что их провоцировала. Она пришла в восторг от брошки, которая была на мне, — моей лучшей броши, овальной рисованной миниатюры на слоновой кости в оправе из легированной меди. Она изображала девичью головку с распущенными по-сельски волосами. Как тогда было принято, я носила ансамбль — брошь, пальто и юбка в одних тонах, — и Берил Тимс пришла в восторг, увидев брошь у меня на лацкане. Я ненавидела Берил Тимс, сидя с нею на кухне за утренней чашкой кофе и выслушивая ее кудахтанье по поводу моей очаровательной брошки. Я ненавидела ее так люто, что отцепила брошь и отдала ей — во искупление моей ненависти. Но я получила в награду блеск ее глаз и открытый от изумления большой толстогубый рот.
— Вы серьезно? — воскликнула она.
— Ну конечно.
— Она вам не нравится?
— Напротив, нравится.
— Тогда зачем вы ее отдаете? — спросила она с ядовитой подозрительностью человека, которого жизнь, возможно, никогда не баловала. Она приколола брошку на платье. Может, мистер Тимс совсем ее замордовал, подумала я и сказала:
— Берите и носите себе на здоровье, — совершенно искренне. Затем пошла к раковине ополоснуть чашку. Берил Тимс последовала моему примеру.
— У меня на ободке остаются следы от помады, — сообщила она. — Мужчины не любят, когда на чашке или стакане остается помада, правда? Но любят напомаженных. Моей помадой всегда восхищаются — у нее чудесный оттенок. Называется «Английская Роза».
Она и вправду напоминала ужасную женушку моего любовника. Затем последовало:
— Мужчины любят, когда женщина носит украшения.
Стоило нам остаться вдвоем, как разговор сводился к тому, что именно любят мужчины. На второй неделе нашего знакомства она спросила, не собираюсь ли я замуж.
— Нет, я пишу стихи. Мне нравится писать. Замужество только помешает.
Ответ сам пришел ко мне, я ничего не обдумывала заранее, но, видимо, мои слова прозвучали выспренне, потому что она глянула на меня с осуждением и заметила:
— Но ведь вполне можно выйти замуж, завести детей, а стихи писать вечером, уложив маленьких спать.
Я улыбнулась. Хорошенькой я не была, но знала, что от улыбки лицо у меня совершенно меняется, и в любом случае мне удалось вывести Берил Тимс из себя.
Эта ее осуждающая мина живо напомнила мне выражение, появившееся при других обстоятельствах на лице у Дотти, жены моего любовника. Дотти, нужно сказать, была пообразованнее Берил Тимс, но мина была та же самая. Она бросила мне обвинение в связи с ее мужем, что, по-моему, было с ее стороны просто скучно. Я ответила:
— Верно, Дотти, я его люблю. |