На что он теперь годится? На стене висеть…
— Позвольте, Дмитрий Иванович, — доктор опасливо отодвинул от себя стальное жало, — но ведь так можно и каменным топором восхищаться! Вся душа народа вложена в этот кинжал! В оружие убийства! Нет, голубчик мой, смотрю я на вас, молодых, романтичных господ… Вы же все за них сами придумываете. Стихи вот про них написали Пушкин и Лермонтов, опять же, про кинжал этот. Про доблесть, гордость и достоинство. Роман вот Михаил Юрьевич сотворил. Царствие ему небесное! Говорят, что замечательный роман. В эту войну, наверное, новый гений возникнет. Вон приятель ваш все пописывает что-то в тетрадочку… К чему им, чеченам, волноваться? Вы все за них напишете, все про них придумаете, а они в это время будут кинжалы свои точить. Ждать своего часа… Посмотрите-ка на вашего подопечного!
Доктор указал на лежащего чеченца. Тот был бледен, как слоновая кость, все неровности черепа проступали под утончившейся кожей. Шрам на голове блестел белым перламутром. Только на руке, на которую и указывал Тюрман, вдруг проступили змеиные изгибы вен.
— Видите? — произнес доктор в совершенном удивлении. — А минуту назад были совершенно спавшиеся вены! За m’a boulevere! Заживает, как на собаке… Видали, друг любезный? Он уже и вздрогнул. Видать, не понравилось, что его с собакой сравнили. Разве это человек? Одни законы гор в телесной оболочке. Ни души, ни разума. Обзови я его сейчас… какое там у них оскорбление самое обидное?.. бабой, например. Тут же встанет, возьмет этот самый кинжал ваш и зарежет меня во славу пророка. Разве это человек?
— А может, как раз это и есть человек? А, Карл Иванович? Может, вся наша культура, все наше общество, образование — все это шелуха? Очисти нас, как луковицу, что останется? Ничтожество, карлики… А этот лежит, как есть, но ведь человек!
Доктор Тюрман вдруг засуетился, стал собираться.
— Засиделся я у вас, голубчик, пора мне восвояси. А то скажут: Карл-то Иванович совсем стал чеченским доктором, даром что немец. А я, может, Россию не меньше вашего люблю. Вам вот, молодым, все туземцев, чужих подавай. А мне, кроме России-матушки, и не надо ничего. Помереть бы у себя в Великих Луках, а не здесь — на краю мира христианского…
На ходу повторяя рекомендации по уходу за больным, Карл Иванович направился к выходу. Басаргин проводил его.
Тюрмана чеченским доктором никто и не думал называть, а вот Басаргина в батальоне уже за глаза величали «татарская няня». Станичные казаки его сторонились, не понимали. Жена хорунжего теперь ругалась на дворе:
— Летнюю хату ему отдали, чтоб табачищем вонял! А он что, сквалыга, удумал? Татарина в дом притащил и ходит за ним, как за теленком. Да я таперича, после басурмана, туда шагу не сделаю. Запалить только и осталось! Гори вместе с татарином, коли такая у тебя к нему присуха! Кто же тебя, болячку, только родил такого? Вражина! Змей болотный…
Басаргин слушал все это, лежа на кровати, и мечтательно улыбался.
Залихватское, стремительное слово «набег» на самом деле означало долгое топтание солдатских сапог на станичной площади, поддразнивание офицерами своих лошадей, которых они то пускали вскачь, то осаживали через три-четыре шага, покашливание, перекидывайте пустыми фразами. Наконец эта масса людей неторопливо трогалась, переваливаясь и колышась, в оседавшем утреннем тумане. Торопились одни артиллеристы, подстегивая и таща под уздцы своих невозмутимых лошадок и все равно отставая от общей массы.
Солдатская колонна покачивалась, дрожала штыками, гудела разговорами. Над ней плыла серая туча комаров и мошкары.
— Да ты полегче, черт конопатый! — обернулся один из солдат. — Не в ворота адовы стучишь, бестолочь!
— Сердит ты больно, дядя Макар, — засмеялся в ответ Артамонов. |