«Ага! — думал я со все возраставшей радостью, — отступает Зеленый змий, или Джон Ячменное зерно, — как называл алкоголь всю жизнь страдавший от него Джек Лондон. — Не так уж и велика твоя сила. А в следующий раз я выпью совсем малую дозу, — ну, две, три рюмки, да и то буду пить не до дна, а этак… изящно и культурно, как пьют дипломаты».
Мне почему-то всегда казалось, что именно так и пьют дипломаты — изящно, культурно. Сделает глоточек, другой — откинется на спинку кресла и думает как бы объегорить сидящего рядом коллегу из вражеского стана.
Стал замечать кружащихся над головой пчел. В чем дело? Я держал два улья. в мастерскую пчелы не залетали. Вышел в сад и увидел комическую сцену: по усадьбе бегает поэт Владимир Фирсов и отмахивается от пчел. Я побежал к веранде дома, увлекая за собой поэта. Тут веником отогнал от него пчел и спросил:
— Ты к ульям, что ли, подходил?
— Ну да, хотел посмотреть, как они живут, шельмы. А они, как собаки, кинулись на меня.
Изо рта Фирсова шел густой сивушный запах.
— Пчелы пьяных не любят.
— Какой же я пьяный? — вскинулся поэт и громыхнул тяжелым посохом, — кстати, подаренным Шевцовым.
— Для них и рюмки достаточно, — старался я смягчить грубоватую аттестацию. — Они пьяного за версту слышат.
— Опять — пьяный! Да ты что, Иван! — где ты видишь пьяного? Ты как теща моя: я воду пью, а ей мерещится водка. У меня со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.
— Если вчера пил — тогда конечно.
Фирсову послышалась издевка и в этих моих словах, он сжал в кулаке оленью голову посоха, выкатил на меня коричневые, еще не остывшие от вина глаза.
— Ну, Иван! И ты туда же: мораль читать. Я к нему от жены и от тещи сбежал, они мне всю плешь переели, а и тут покоя нет. Ты лучше винишка налей — того, что Надежда твоя из черной смородины сделала.
«Опять пить!» — подумал я. И тут же дал себе зарок: на этот раз — ни капли!..
Выкатываю из-за шкафа громадную, литров на пятьдесят, бутыль, наполняю графин. Краем глаза вижу, как весь засветился мой гость. Придвинулся к столу, крякнул от нетерпения и принялся прочищать нос. У него был застарелый гайморит, и он часто и шумно шмурыгал носом, впрочем, не без некоторого артистизма и изящества.
Наполнил бокал темной густой настойкой, подаю Фирсову.
— А себе? — зарычал он, обхватывая всей пятерней бокал.
— Ты, Володя, пей, а я не хочу.
— Как не хочешь?
— А так — не хочу и все. Позавчера у Шевцова выпил.
— С этим… кулаком?
— Каким кулаком?
— С Солоухиным. Владимирский окальщик. Он ведь в Москву перебрался. Медведь нечесанный. Перстень показывал?.. Нет. На пальце печатку носит и на ней портрет царя Николая. А окает больше для форсу, чтобы ото всех других отделиться. Он теперь во все щели лезет, знакомства заводит. У меня не задержался, к Шевцову пошел. Михалыч-то у нас — величина. А-а!.. Наливай себе.
— Пей один. Не буду я. Голова не на месте. Писать мне надо.
— А мне не надо! Я стихами только и живу. А у меня жена. теща, два сына. В год-то один тощий сборничек напечатают, получу три тысячи. Долги раздам и опять… Хоть побирайся!
Достает с полки стакан, наливает мне. Я, чтобы не зверить гостя, чокаюсь, отпиваю половину.
Фирсов доволен.
— Во!.. А то ишь — моду взял. Нос воротит. Ты, Иван, эти свои чистоплюйские замашки брось. Не любят у нас таких — чистеньких. Вон Солоухин — видел? Пьет как лошадь! И всем мил будет, скажут: мужик!. |