Пятнадцать лет — возраст нелегкий, надо очень хорошо думать, прежде чем устраивать выволочку. Последний раз мы сцепились из-за кобальтово-синего пирсинга в языке — я вынудила снять его. Тут я встала насмерть — либо пирсинг, либо верховая езда. Она назвала это шантажом, но пирсинг исчез. Ей еще предстоит меня за это простить.
— Ну тогда пока, — говорю я, обращаясь к закрывающейся двери.
Та вновь приоткрывается.
— Пока, мам, — говорит Ева сквозь щелку.
Добравшись до кухни, я обнаруживаю на столе запечатанный конверт из плотной коричневатой бумаги. Меня тотчас охватывает нехорошее предчувствие.
Это из школы прислали табель успеваемости. Я изучаю его сверху донизу, потом переворачиваю, не веря глазам. Не знаю даже, на кого больше сердиться, на Еву или на школу. Посещаемость у нее, оказывается, была отвратная. И как результат — благополучно заваленные экзамены.
Я снова беру в руки конверт и замечаю, что в нем есть что-то еще. Я переворачиваю его и вытряхиваю. На пол вываливается конверт поменьше, на этот раз белый.
В нем — записка от директора школы. Подпись неразборчива, почерк с обратным наклоном, но не в том суть. Доктор философии Харольд Стоддард уведомляет меня, что, если Ева еще раз прогуляет школу, не представив должного объяснения, ее исключат насовсем. Внизу — место для росписи в получении.
Я держу бумагу в руке и глупо моргаю. А как прикажете реагировать?
Я до того расстроена, что меня начинает трясти. Господи, ну почему они раньше-то не сказали? Пока я еще могла что-нибудь предпринять?.. А сейчас, если даже удастся предотвратить ее исключение, лучшее, на что можно надеяться, — это что она проскочит едва ли с третью зачетов.
Я сую письмо обратно в конверт, торопясь и сминая бумагу. Я не собираюсь его подписывать. Оно похоже на сообщения на экране, которые появляются перед очередным крахом системы: такая-то программа обнаружила неустранимую ошибку, работу твою спасти невозможно, а теперь будь хорошей девочкой и нажми «OK». О’кей? А вот фиг вам, никакой не о’кей!
Я подумываю, не позвонить ли Роджеру на работу, но потом решаю подождать, пока он приедет домой. Тогда и поиграем в «камень, ножницы, бумагу», разбираясь, кто позвонит Еве и срочно вытребует ее под домашний арест.
Я наливаю себе вина и отправляюсь отмокать в ванну. Делать особо нечего, а я этого не люблю. Но ничего не попишешь, в доме чисто, а работы — по более чем объективным причинам — сегодня я с собой не взяла. Даже газеты под рукой нет, чтобы начать подыскивать новое место. Я смогу этим заняться только завтра.
Когда появляется Роджер, я сижу в гостиной, поджав под себя ноги. Просматриваю старый «Ньюйоркер» — журналы у нас скопились чуть не за год, все нечитаные — и попиваю кофе. Двух стаканов вина «Гевурцтраминер» мне хватило.
— Боже, как я рада тебя видеть, — говорю я.
И это сущая правда. В последнее время мы мало виделись, а мне сейчас так нужна поддержка, так нужно с кем-то поговорить.
— Налей вина, тебе не помешает глоточек…
Он подсаживается ко мне на диван. Без стакана, но зато в уличной куртке.
Что-то определенно не так. И дело не в уличной куртке и не в отсутствии стакана. Он никогда ко мне не подсаживался. Он всегда устраивался напротив. Я отрываю взгляд от «Ньюйоркера», вновь исполнившись дурного предчувствия. Кто-то умер — я точно знаю.
Он берет мою руку в свои. Ладони у него холодные и влажные. Я борюсь с желанием отнять руку и немедленно вытереть. Я вижу, он очень расстроен.
— Аннемари… — начинает он придушенным голосом, словно у него язык к гортани приклеивается.
Господи, похоже, я не ошиблась. |