Чтобы понять это, она зажмурилась. И сразу ей вспомнился его голос… Не теперешний, обычный, которым он произнес «ох, не могу», а тот, которым пел про ветер за занавесочкой и про разлуку двенадцатого часа. И тут уж все мысли выветрились у нее из головы, все сомнения улетучились, и, обхватив Петра Васильевича руками за шею, Нора полностью отдалась на его волю.
А воля его была сильна! И сильным было его тело. Упершись локтями в подушку, он коленями рванул, раздвинул ее ноги. Ночная сорочка сама собою задралась от этого, и ничто уж больше не мешало тому, чтобы Нора стала его, вся его, и сама она этому не мешала, а не то что сорочка.
Ей стало больно. Она закусила губы и запрокинула голову назад, за сбившуюся в ком подушку. Шея ее при этом выгнулась, и Петр Васильевич сразу стал целовать ее в шею, а потому ее закушенных губ не заметил.
Да хоть бы и заметил – что уж он мог бы с собою поделать? Весь он уже бился у Норы между ног, и если она и сама не понимала, больно ей или сладко, то ему наверняка было сладко, и только, без всяких сомнений. Он хрипел, и стонал, и упирался в ее плечи ладонями, и сжимал их до новой сильной боли, все новой и новой, которой она отдавалась то ли с привычной безропотностью, то ли с непривычной для себя страстью.
Да, сладко ему было – Нора не ошиблась.
– Сладкая ты моя! – вырвалось у него.
Она не поняла, что он вложил в этот возглас, какое чувство, но решила, что все-таки нежность. Ведь он не был с нею груб – был, пожалуй, даже ласков, так, как может быть ласков мужчина. Как-то… для себя ласков, но заодно и для нее все же. Нора, конечно, не знала, какая бывает мужская ласка, но когда эта ласка обратилась на нее, то сразу же ее угадала.
Только боль-то все равно разрывала ее изнутри, и скрыть эту боль было так же трудно, как кровь, льющуюся на простыню. Она чувствовала, что кровь не сочится даже, а именно что льется, хлюпает у нее между ног.
«Ему противно, может?» – подумала Нора.
Но уж этого она наверняка знать не могла – все ее догадки на его счет были только догадками, а реальностью было мужское тело, которое вбивалось в нее короткими, сильными ударами.
Последний его удар, самый сильный, она еле выдержала, и опять непонятно, что ее при этом охватило, только боль или что-то еще.
Петр Васильевич упал головою на ее плечо и замер. Он лежал так минуту, две… Нора не решалась пошевелиться, хотя задыхалась под ним: его тело и так было тяжелым, а теперь, когда все кончилось, стало таким, что ей показалось, будто ее завалило землею в шахте.
Наконец он поднял голову. Глаза у него были виноватые, как у ребенка. Нежность к нему сразу же залила ее сердце.
– Ах ты, люблюха моя, – проговорил он. – Надо же, как на тебя потянуло!
Что он назвал ее так необычно и что добавил «моя», было Норе приятно. Ведь, значит, не случайно для него то, что между ними сейчас произошло? Для нее это было неслучайным и ошеломляющим.
– Всю постель замарали, – сказал он. – Эх, девка! Нехорошо вышло.
– Я застираю! – торопливо заверила она.
– Да я не о том. Нехорошо, что мужа не дождалась.
– У меня мужа нету, – растерянно проговорила Нора.
– Вот именно. Ну, что уж теперь. Может, оно для тебя и лучше. Хоть полюбишься всласть.
Он говорил просто, как все в деревне говорили, и такой странной казалась Норе эта простота, когда она вспоминала, как он пел арию из «Пиковой дамы»… Но она чувствовала, что то его пение и эта грубоватая речь – одно, общее, что из того и другого он состоит в равной мере, и этого не разделить, и не отделить от этого его мужскую силу, из-за которой до сих пор вспыхивает в ней боль, не отделить и страсть его, и волю. |