Мебель простая, но удобная: очень широкая деревянная кровать, большой письменный стол, покрытый толстыми белыми листами промокательной бумаги, на котором кроме пузатой лампы с белым колпаком, большого пузыря с чернилами, несколько [- их?] ручек с перьями и карандашей разной толщины, ничего не было: над столом полка с книгами, в простенке между окнами шифоньерка, набитая книгами, у южного окна удобный диван, обитый репсом, цвета бордо.
Другая одностворчатая дверь вела в полутемную комнату, в которой стоял кованный сундук Яна тоже с книгами, и умывальник. […]
После нескольких дней праздной жизни мы принялись за свои дела. Ян без меня не начинал работать, а между тем ему уже хотелось, хотя он высказывал опасения насчет своей бездарности. Мне тоже было пора готовиться к оставшимся выпускным экзаменам. […]
[…] Ян после моего прибытия все только читал (он всегда перед писанием много читал). […]
После этого он довольно долго писал стихи. А затем на прогулках читал их, иногда вызывая длинные разговоры, иногда споры. […]
[В другом очерке Вера Николаевна пишет:]
Из Васильевского, […] мы поехали в уездный город Ефремов к матери Яна. […]
Дом Евгения Алексеевича, выделяясь своим красным кирпичным фасадом, находился на Тургеневской улице. […]
В дверях останавливаюсь, оглядываю увешанную картинами гостиную с мягкой мебелью и большими растеньями, затем вижу худую несколько согнутую женщину в темном платье, с кружевной черной наколкой на еще чуть седых волосах, смотрящую темными немного измученными глазами на сына. Это и есть его мать, Людмила Александровна. Удивляюсь ее бодрости, — ведь ей за семьдесят, и она уже много лет по ночам страдает астмой, лежать не может, дремлет в кресле. […]
Там мы сели в беседке, и тут только Людмила Александровна ласково заговорила со мной.
Расспрашивала о Святой Земле, о Иерусалиме, — она была глубоко религиозным человеком, — высказывала пожелание съездить в Киев, поклониться мощам, — «Ваня свезет», говорила она трогательно. Потом расспрашивала о нашей жизни в Васильевском, вспоминала, как она с детьми и Машей жила там, в тех же комнатах, в каких живем теперь мы, когда ее зять Ласкаржевский был призван во время японской войны.
Потом я стала расспрашивать ее о Ване. Она сказала, что он с самого рождения сильно отличался от остальных детей, что она всегда знала, что «он будет особенный», и «ни у кого нет такой тонкой и нежной души, как у него» и «никто меня так не любит, как он» — говорила она с особенно радостным лицом. В этой беседе я почувствовала, что она считает, что лиризм и поэтичность сын унаследовал от нее. Я думаю, что она была совершенно права: от отца он получил образность языка, силу воображения и художественность образов. Потом она говорила, что ему пришлось труднее, чем братьям, что он ничего не получил из их бывшего состояния, что он ушел в жизнь с «одним крестом на груди» и что «Юлий был его путеводителем».
Затем она предалась воспоминаниям, как он в Воронеже моложе двух лет ходил в соседний с их домом магазин за конфеткой, как его крестный, генерал Сипягин, уверял ее, что он будет большим человеком, генералом… Как с самых ранних пор он больше всего любил природу, и в детстве, когда еще не умел произносить буквы «р», он потихоньку будил Машу, и они с ней вылезали неслышно в окно, чтобы на гумне встречать «зою» (зорю), а чтобы она не заснула, рассказывал ей сказки. Рассказывал он и тогда хорошо, а любил больше всего «Аленький цветочек». […]
[В очерке «Глотово» Вера Николаевна описывает ярмарку на Кирики — Престольный праздник 15 июля, приезд родных Ивана Алексеевича, знакомство с троюродным братом Буниных — В. |