Что с семьей? Выстрелил в себя и падая, верно, зацепился шпорой за шпору.
Вечером были в Скородном. Заходил в караулку. Окна совсем на земле. 5 шагов в длину, 5 в ширину. Как ночевать тут! Даже подумать жутко. Возвращались — туманно, холодно. Два огня на Прилепах, как в море.
Неужели это тот мертв, кто играл в Мюррене? С кем столько я пережил? О, как дико!
Веры все еще нет, уехала через Вырыпаевку в Москву еще 10-го июля.
Долго не мог заснуть от мыслей о Куровском.
4 Августа.
С утра дождь и холод. Страшная жизнь караульщика сада и его детей в шалаше, с кобелем. Варит чугун грибов. […]
Послал телеграмму Нилусу, спрашивал о Куровском.
6. VIII
Приехала Вера. Привезла «Од[есские] Нов[ости]». Там о Куровском. Весь день думал о нем.
7. VIII
Тихий, теплый день. Пытаюсь сесть за писание. Сердце и голова тихи, пусты, безжизненны. Порою полное отчаяние. Неужели конец мне как писателю? Только о Цейлоне хочется написать.
8 ч. 20 м. Ужинал, вошел в свою комнату — прямо напротив окно, над купой дальних лип — очень темно-зеленой — на темной, мутной, без цвета синеве (лиловатой) почти оранжевый месяц.
21 Августа
Две недели не записывал. Время так летит, что ужас берет. 14–19 писал рассказ «Господин из Сан-Франциско». Плакал, пиша конец. Но вообще душа тупа. И не нравится. Не чувствую поэзии деревни, редко только. Вижу многое хорошо, но нет забвенности, все думы об уходящей жизни.
Годные гуляют, три-четыре мальчишки. Несчастные — идут на смерть и всего удовольствия — порычать на гармонии.
В Москве, в Птб. — собственно говоря «учредительное собрание».
Все глотовские солдаты — в плену.
[…] Вчера снимали Тихона Ильича. «Вот и Николаю Алексеевичу может идти в солдаты… Да ему что-ж, хоть и убьют, у него детей нету». К смерти вообще совершенно тупое отношение. А ведь кто не ценит жизни — животное, грош тому цена. […]
[Из письма Бунина Нилу су от 15 сентября 1915 г.:]
Здесь надеюсь пробыть еще с месяц. Потом отправимся в Москву. Где будем проводить зиму, еще не знаю. Верно, здесь-же. Куда теперь денешься! Все битком набито.
Не припомню такой тупости и подавленности душевной, в которой уже давно нахожусь. Вероятно, многое действует, иногда, может быть, даже помимо сознания. А смерть Павлыча прямо сбила меня с ног, хотя странно, острую боль я испытывал только минутами. Впрочем, этого не расскажешь, особенно письменно. И не дивись, что я ничего не написал тебе об этом. Ничего не могу выразить.
Пятый месяц живу здесь изумительно однообразной жизнью. Все читаю, да хожу, да думаю. Деревни опустели так, что жутко порой. Война и томит, и мучит, и тревожит. Да и другое многое тоже. «Портфель» мой пуст. […]
[Вера Николаевна уехала в Москву в конце сентября, в ноябре приехал туда и Бунин. Затем (дневничок В. Н.): Поездка Яна в Петербург. «Среда» у Переплетчикова. 20 декабря — отъезд в деревню. 21 — Глотово.]
1916
[За январь и февраль у В. Н., между прочим, отмечено: Занятие фотографией. Снимание мужиков.
Записи Бунина, переписанные на машинке:]
23. II. 16
Милый, тихий, рассеянно-задумчивый взгляд Веры, устремленный куда-то вперед. Даже что-то детское — так сидят счастливые дети, когда их везут. Ровная очаровательная матовость лица, цвет глаз, какой бывает только в этих снежных полях.
Говорили почему-то о Коринфском. Я очень живо вспомнил его, нашел много метких выражений для определения не только его лично, но и того типа, к которому он принадлежит. |