Про Юлия Алексеевича: «осунулся, почернел, глаза ввалились». […]
[…] Ян говорит, что никогда не простит Горькому, что он теперь в правительстве.
— Придет день, я восстану открыто на него. Да не только, как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши.
Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри, после пения, мандолин, тарантеллы и вина, Ян сделал Горькому такую надпись на своей книге: «Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас». […] Неужели и тогда Ян чувствовал, что пути их могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы и в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького, но которая просуществовала не очень долго, так как все перессорились, да и большинство учеников, кажется, были провокаторами. И мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели…
11/24 октября.
[…] Слухи, что сегодня в ночь восстание большевиков, и австрийцы уходят. В городе среди обывателей тревога. […]
15/28 октября.
Вечер. Одиннадцать часов. Буковецкий играет на пьянино. Я сижу, слушаю и беспокоюсь. Ян уехал через Киев в Екатеринослав, а между тем чувствовал себя больным весь день. […] Но, если все обойдется благополучно, то я умолять буду Яна никуда не ездить. Бог с ними, с деньгами. […] по-моему вчерашнее «воскресенье» оставило на него дурное впечатление. Ему очень неприятно, что он не сдержался и спорил с «дураками», которые рассказывали, что в Совдепии «истинный рай», «взяток не берут», «поезда ходят превосходно» и т. д., и т. д. […]
21 октября/3 ноября.
[…] Цетлин сидел часа два. Велись разговоры на политические темы.
— Вильсон хочет погубить Европу, — сказал Ян.
Цетлин не соглашался. Он рассказывал, что проездом был здесь Руднев, московский городской голова при Временном Правительстве; у него есть небольшой хуторок в Воронежской губернии. В соседней с ним деревне убили комиссара и за это было убито двенадцать крестьян, которых предварительно истязали. Мать и сына Руднева пытали, теперь они в больнице.
Юшкевич сообщил по телефону, что в Жмеринке, Бирзуле и Вапнянке бунт мадьярских войск и еврейские погромы.
У нас в городе стрельба.
Сегодня австрийские солдаты ходили по городу с красным флагом. […]
Год назад мы в эту ночь выехали из Глотова. Как я все хорошо вижу, точно это было вчера. Помню, как я ходила в контору Бахтеяровой говорить с офицером по поводу благонадежности солдат. Накануне в деревне появились солдат-еврей и матрос. Матрос, перед тем, как священник вышел с крестом, обратился к прихожанам и сказал, чтобы завтра, 23 ноября, они все собрались, он будет держать речь. В час дня явился посланный из Предтечева […] там начались беспорядки. Мы сидели и читали вслух «Село Степанчиково», когда С. Н. Пушешникова вошла и сказала нам об этом. А в два часа, когда Ян сидел и писал стихи, явился из Петрищева мужик и объявил, что начались погромы. […]
Все надеются на англичан. Есть слух, что состоялось соглашение между ними и немцами не оставлять Одессы в анархическом состоянии.
[…] Лекция Овсянико-Куликовского не состоялась, т. к. университет закрыт: студенты стали неугодных профессоров выносить из университета […]
1 ноября. |