В изложении автор умел схватить тон и колорит того времени, так что, читая, делаешься современником Фонвизина. Множество истин, прекрасно высказанных, еще более возвышают достоинство труда князя Вяземского. Выпишем некоторые места.
Литературные связи его (Фонвизина) были не менее почетны: Державин, Домашнев, президент Академии наук и сам заслуживший известность приятными дарованиями, Богданович, Козодавлев, бывший впоследствии министром, но тогда еще скромный искатель у алтарей муз, актер Дмитревский, который искусством и образованностию своею возвысил у нас актерское звание, и еще несколько других литераторов были ему приятелями. Жаль, что ничего не дошло до нас из сих бесед, которые, вероятно, особенно Фонвизин оживлял веселостию своею, комическими рассказами и вспышками беглого остроумия. Можно представить себе, как, мешая дело с бездельем, передавали друг другу надежды свои на успехи русской литературы и вообще народного просвещения или частные планы свои для приведения сих надежд в исполнение, советовались они между собою, критиковали свои произведения, спорили и соглашались, или, вероятно, оставались каждый при своем мнении, без злобы смеялись о ближнем и о себе; как в сем дружеском и просвещенном ареопаге судимы были «Водопад» Державина, новый отрывок «Душеньки», «Росслав» Княжнина; как Фонвизин, долго слушая выходки сего классического норманца, наконец спрашивает автора: «Когда же вырастет твой герой? Он все твердит: я росс, я росс; пора бы ему и перестать расти!» – и как Княжнин отвечает ему: «Мой Росслав совершенно вырастет, когда твоего Бригадира произведут в генералы!» Или, можно себе представить, как при чтении сатиры на Фонвизина, в которой он назван кумом Минервы, отражает он стрелу в самого насмешника и говорит: «Может быть; только наверное покумились мы с нею не на крестинах автора»; то представляем мы себе, как в этой приятельской беседе в лице Фонвизина вдруг оживает Сумароков, с своею живостию, с своими замашками физическими и умственными: олицетворенный покойник бесится на Тредьяковского, сравнивает строфу свою с строфою Ломоносова или жалуется на московскую публику, которая в театре щелкает орехи в то самое, время, когда Димитрий Самозванец произносит свой монолог, – но, к сожалению нашему, весь ум этих бесед выдохся, все искры остроумия их погасли во мраке забвения! У нас нет говорунов, рассказчиков, нет гостиных рапсодов, передающих веселые преданья старины; у нас нет и разговора: карты вытеснили и заступили все другие забавы общежития. Скорее найдешь человека, готового вспомнить масти и козыри игры, которая сдана ему была во время оно Фонвизиным или графом Марковым, нежели острое слово, слышанное им от того или другого.
Очень верна у автора вот эта параллель между старым и настоящим, в литературном отношении:
Должно, однако ж, заметить, что литературные несогласия того времени были не иное что, как рыцарские поединки, в которых действовали одним законным и честным оружием; тогда искали торжества мнению своему, хотели выказать искусство свое, удовлетворить некоторой удалости ума, искавшего в подобных ошибках случайностей, гласности и блеска. По вышеприведенному замечанию, что у нас тогда было более аматеров, нежели артистов, следует, что и в сих распрях выходили друг против друга добровольные, бескорыстные бойцы, а не наемники, которые ратуют из денег, нападают сегодня на того, за которого дрались вчера, торгуют равно и присягою и оружием своим и, за бессилием своим в бою начистоту, готовы прибегать ко всем пособиям предательства. Убегая с открытого поля битвы, поруганные и уязвленные победителем, они не признают себя побежденными; если стрелы их не метки и удары не верны, то они имеют в запасе другое оружие потаенное, ядовитое, имеют свои неприступные засады, из коих поражают противников своих наверное. |