Изменить размер шрифта - +
Такой спуск, казалось, был для него презренным и полным унижения; если бы в этот момент у него появились крылья и он взмыл бы в небо, никто не был бы поражен — таким, казалось, был он наделен самовластием и чудесами. Но несмотря на его властный голос и манеру держаться, это была лишь прелюдия к грядущему чуду, так что его неожиданный спуск казался не унизительным, а лишь таким, как надо. И последовавшее ожидание, которое, казалось, длилось часами, а на самом деле было минутой или около того, произвело еще более драматическое впечатление, чем появление человека в голубом. Все люди какой-то момент стояли, перешептываясь:

— Бог мой, вот это представление!

— А как он говорил!

— Вы только посмотрите на него, как он там стоит!

Но постепенно до них дошло, что Папаша Фейз все не появляется.

— Почему Папаша не приходит!

Они утихомирились, нервничали — время шло. Чайки кружили над головой, и краб заспешил к берегу, вытянул одну блестящую голубую клешню и попятился в мелководье. Элла не сводила взгляда с плота, смотрела на элегантных драконов, на кресты и вышитые крестом деревья, и чудных, съежившихся львов; она молчала — ее глаза, пожелтевшие от слез, демонстрировали идеальный покой, запредельное понимание. Стонволл расчесывал пустой оболочкой краба волосы Дорис, а она хныкала; Ла-Рут молча забрала панцирь краба.

— Где же Папаша-то? — сказал кто-то.

И тут началось — взвыла труба. Появилась воздетая вверх рука в малиновом одеянии, и над водой зазвучала одна нота. Рука опустилась, занавес раздвинулся, и появился Папаша Фейз. Толпа шелохнулась, и люди заулыбались, но соблюдали почтительную тишину. Он стоял перед ними, человек-бочонок, черный — чернее быть не может, в таком же простом белом одеянии и, как все. Он стоял у края плота, улыбаясь, по-отечески милостивый; будь он белым, его можно было бы принять за сенатора с его добродушно-насмешливыми, застенчивыми, однако дружелюбными глазами и доброй улыбкой. У него не было тюрбана, голова его была без единого волоса и блестела как пуля; руки у него были маленькие — не больше, чем у ребенка; он вытянул их перед собой, мягко — скорее взывая, чем приказывая. Затем он заговорил. Слова были произнесены хриплым голосом, но они были добрые и успокаивающие, и он изливал их на толпу, затрагивая людей почти ощутимо, так что, казалось, слышно было, как вздрагивают люди, но он словно проливал на них райскую жидкость, ласкающую и божественную.

— Утешьтесь. — Мягко.

Он помолчал, глядя на них с улыбкой добрыми глазами, в которых горел огонек.

— Утешьтесь, — сказал он снова хриплым, задыхающимся голосом, но слово было ласковое и пронеслось над водой с бесконечной нежностью. Он снова помолчал, поднял руки вверх, к небу. — Утешься, народ мой!

И ударил себя в грудь ладонью. Этот жест тоже показался не столько высокомерным или помпезным, сколько просто подходящим, само собой разумеющимся и идеально соответствующим его доброжелательной улыбке. Глухой звук удара эхом пронесся над водой, и он заговорил снова:

— Обратитесь к вашему Богу.

Он опустил руки по бокам, простоял так еще минуту, молча и созерцая, глядя добрыми глазами, в которых горел огонек. Люди стояли, застыв, и ждали его следующих слов. Оркестр шевелился, неловко чувствуя себя в воде; старейшина стоял под Папашей по пояс в воде, окидывая толпу быстрыми презрительными взглядами. Тут Папаша Фейз снова заговорил. Они знали, что он скажет, смотрели, как он стоит, спокойный и благостный, и слова — вопрос — не успели вылететь из его рта, как они уже кричали, отвечая ему.

— Кто любит тебя, народ мой?

— Ты, Папаша. Папаша Фейз! Ты любишь нас! Ты, Папаша!

Элла присоединилась к остальным, она протянула руки, и глаза ее были мокры от счастья, словно она могла силою своей воли притянуть его через разделявшую их воду в свои объятия.

Быстрый переход