Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь – и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал?
Какую порчу навел?
– Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.
– Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю!
Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.
Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:
– Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.
– Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.
– Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?
– Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.
– Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, – потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли? . – ;
Отодвинулась с горьким вздохом.
– Что же ты за чурбан такой бесчувственный! – попеняла беззлобно. – Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?
– Гляди, Ирина, подгорит жаркое.
Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть.
Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.
Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.
– Может, с устатку чарку примете, Федор Игнатьевич? – пропела игриво.
– У тебя есть она, эта чарка?
– У меня-то нету, а у вас в рюкзаке вроде булькала.
– Завидный слух у тебя, девушка.
– Не только слух, Федор Игнатьевич.
Как обычно при Жакине, она совершенно перестала обращать внимание на Егорку, будто бы он превратился в невидимку. Зато с дедом они пикировались без устали.
Причем Егорка не всегда понимал, кто из них кого подначивает.
Жакин, неожиданно поддавшись, откупорил заветную фляжку с ядреной облепиховой настойкой, разлил по трем кружкам.
– Что ж, под зайчатину не грех и по глоточку.
Ужинали под чистым небесным сиянием. В два счета опростали котелок. Потом неспешно чаевничали. Гулкая тишина предгорья и сосновая благодать томили сердца несбыточным упованием.
Ирина прикурила от головешки.
– Чудо, – потянулась истомно. – Луна, гляньте, как сковородка с яишенкой. Так бы и сидела целый век. Возьмите в служанки, Жакин. Буду вас с Егорушкой обстирывать, пищу готовить.
– Повариха ты знатная, – согласился Жакин. |