|
Дело верное.
– Отец в больнице, а ты пойдешь английский учить? – с упреком сказала мать.
«Да вот именно поэтому, – подумал я, лежа в кровати, – у него неприятности, и он хочет заслониться от них английским, точно так же, как от своих я защищаюсь, перекатывая в пальцах башмачок нерожденного брата». А отец ответил, что такой шанс выпадает раз в сто лет, потому что половину платы за обучение вносит компания, где он работает. От этого разговора явственно попахивало смертью. В ту пору я еще ни разу не видел покойника, хоть и перебил множество мух. Хотелось понять, взаправду ли они дохнут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в смерть вообще, а уж в свою собственную – совсем невозможно. Что же касается деда, то я его и живого редко видел – они с отцом не ладили, – так что, если он умрет теперь, когда я еще так мал, буду до конца дней моих воспринимать его как покойника, и никак иначе. Мне это совсем не понравилось, и потому я повернулся на другой бок – повернулся и вернулся туда, где от каждого предмета исходило собственное свечение, где я ощущал разом все свое тело – и легкие, и пальцы, и веки, и кончик языка, и тонкий кишечник, и сердце.
Неся за спиной ранец, я вышел из дому и отправился в школу. И почти сразу же почувствовал, что улицы, подобно тому как раньше – коридор, обрели некое невещественное свойство, которого я прежде никогда не замечал в них. Они теперь связывали воедино не только удаленные друг от друга точки, но и разные части меня, до сих пор всегда существовавшие отдельно. И, проходя по улицам, я проходил как бы и по себе самому, и это превращало обыденное шагание в череду бесчисленных приключений. Я пытался постичь, что же произошло, но понимал только одно: кто-то вывернул реальность наизнанку, как выворачивают носок, и мы теперь оказались снаружи, на внешней ее, ярче освещенной стороне, но при этом не перестали существовать внутри – там, где у меня начинался жар, где отец желал изучать английский, а в больничной палате умирал дед. Надо добавить, что, в довершение неприятностей, мои родители стали часто ссориться с тех пор, как мать избавилась от моего братика – того самого, кому приготовлен был башмачок.
И, осознав наконец, что события происходят разом и по ту и по другую сторону моей жизни, однако далеко не каждый одарен способностью понимать это, я ощутил огромную благодарность за то, что однажды утром получил это отличие – отличие от всех остальных.
А у самых школьных дверей, замешавшись в толпу, вдруг удивился, до чего же разнообразные носы существуют на свете. И все совершенно не похожи друг на друга, впрочем, как и губы или уши. Еще заметил вдруг, что большинство людей при улыбке показывают зубы, и, хоть видел их тысячу раз, теперь подумал, что это какой-то новый инструмент, новый и очень точный, и предназначен он не только для того, чтобы владелец мог откусывать и жевать, но и чтобы нравиться. Мне вот, к примеру, нравилась одна девочка по имени Лаура, учившаяся классом старше: ну так вот, когда она улыбалась, становились видны не только зубы, но и десны и почему-то возникало ощущение, что из-под платья у нее выглядывает краешек нижней юбки. Как раз это она стояла у дверей, пересмеиваясь с подружками, и, поравнявшись с ними, я замедлил шаги. Казалось, будто она раздевается перед тобой, причем не испытывает от этого ни малейшего смущения. Наоборот, ей вроде бы нравилось это, и каждый раз, как я видел улыбку на лице Лауры, мне казалось, что она сбрасывает с себя платье, потому что десны ее положительно сводили меня с ума.
И тут внезапно я понял, что она раздевается для меня. На внешней стороне вывернутого наизнанку носка или бытия мы часто встречались глазами, но взгляды наши, столкнувшись, теряли ясность, как если бы должны были пронизать завесу тьмы и оттого лишались своей природной силы. И тут я улыбнулся – просто так, без повода, для того лишь, чтобы она увидела мои зубы и поняла, что мы с ней делаем нечто восхитительное, причем никто не заметит этого и не осудит за то, что делаем это прилюдно. |