Он не без труда поднялся с постели, достал из сумки кипятильник и старую металлическую кружку, с которыми не расставался при любой отлучке из дома, и кружку за кружкой пил и пил обжигающий крепкий чай. За этим занятием и застал его врач, делающий с медсестрами обход, — в белом халате и шапочке, аккуратный, невысокий и немногословный, с добрыми печальными глазами. Стоя над Алексеем Петровичем, он выслушал сестру, затем осторожно, чтобы не вызвать боль, прошелся маленькой рукой вокруг шва и спросил Алексея Петровича, как он спал.
— Кашель, — сказал Алексей Петрович, опять закашлявшись. — Отдает туда, — и показал на пах.
— Ну, с кашлем как-нибудь, — задумчиво отвечал врач и пошел к двери.
— А меня когда, Вадим Сергеич? — вскинулся сосед. — Когда меня возьмете?
— Да вы ведь еще не готовы…
— Я готов, — перебил сосед.
— Не торопитесь, — говорил от двери врач. — Пройдете обследование, еще раз посмотрим как следует — тогда.
И вышел. Медсестра осталась и, склонившись над тумбочкой соседа, писала для него направления — когда и куда тому идти на анализы.
В госпитале, где лежал Алексей Петрович, медсестры были молодые горластые девчонки, грубоватые, покрикивающие на стариков, но расторопные и умелые. Но там и больные были потяжелей, и насчитывалось их вполовину больше. Здесь вчера и сегодня сестры пожилые, безнатужно вежливые, спокойные, ни о чем не забывающие.
— Вы кстати пьете, — сказано было Алексею Петровичу. — Через час пойдем с вами на ультразвук. Пейте больше.
— Я ночью там был.
— И ночью, и днем, и утром, и вечером, — певуче отвечала сестра, поворачивая Алексея Петровича неожиданно сильными руками на бок. И, пришлепнув по мягкому месту, тотчас всадила иглу, не дав приготовиться, а потому и не дав почувствовать боль.
Сосед ушел, не выключив по своему обыкновению телевизор, и тот, не обнаружив внимания и добиваясь его, стал проделывать перед Алексеем Петровичем такие штучки, что Алексей Петрович сжался в испуге. Но подниматься, чтобы отказаться от его услуг, Алексею Петровичу не хотелось: кашель под горячим чаем притих, а поднимешься — расшевелишь его. Из глубины экрана, как из тоннеля, летели одна за другой на Алексея Петровича громадными хищными птицами голые девицы с вытянутыми вперед ногами, которыми они в последний момент, алчно вскрикивая, оплетали какое-то рекламное слово, имевшее форму… Господи, прости и помилуй! Даже наедине неприлично было это видеть, но некуда было и отвернуться, девицы в скоростном бреющем полете устремлялись и из стоящего за кроватью соседа темно-коричневого лакированного шкафа, и из створчатого трюмо за кроватью Алексея Петровича. Потом рекламный номер сменился: налетавшись, девицы выстроились в ряд, потрясли под звуки бубенчиков своими прелестями, клацнули одновременно ослепительными улыбками, на лету поймали какие-то баночки и в остервенении принялись натирать себя белой мазью. «Господи! — взмолился Алексей Петрович. — И это… и это…» Что «это», ему так и не удалось обнаружить.
Сосед вернулся с газетами, их, оказывается, продают на первом этаже. Тут пришли и за Алексеем Петровичем, волей-неволей надо было подниматься. Он плелся за медсестрой, которая отбегала от него и останавливалась в ожидании перед очередным поворотом; шли в тот же кабинет, что и ночью, но Алексей Петрович совершенно не помнил, где это, не помнил и лифта, в котором пришлось подниматься, и только распластавшись на лежанке и подняв к потолку глаза, узнал комнату.
Но и на обратном пути без медсестры он снова спрашивал дорогу в свое отделение.
Сосед спал, поверх одеяла были разбросаны газеты. |