О, как ясно видится мне девочка Аленушка, сидящая над тихим озером, в глубине которого, на самом дне, томится ее брат…
Я различаю ниточку пробора на маленькой голове, смуглые пальцы, охватившие колени, печальные глаза, которые стараются разглядеть дно озера, а слабый, чуть слышный голос зовет:
— «Где ты, кровиночка моя?..»
И снова слезы катятся из моих глаз, затекают за уши, я дрожу от страха, потому что мне боязно за Аленушку и жаль ее, жаль Иванушку, до того жаль…
И вдруг — вот радость-то! — первые петухи. Я поднимаю голову с подушки, и сплошная темень за окном уже не кажется такой мрачной.
Я различаю голос нашего петуха.
— Ку-ка-ре-ку! — бесстрашно, весело кричит старый петух по кличке Крикун, такой он нахальный и разбитной. — Ку-ка-ре-ку!
Крикун как бы обращается только ко мне, будто хочет уговорить: все это пустые враки, небыль, которой нельзя верить. Ему ответно откликаются другие деревенские петухи, они кричат наперебой, друг за другом, и я облегченно вздыхаю, поворачиваю подушку на прохладную сторону и засыпаю. И сплю крепко, до самого утра, когда солнечные лучи уже вовсю бродят по бревенчатым стенам, высвечивая кое-где капли застывшей смолы, а в печке горит яркий, красный огонь, и бабушка осторожно, чтобы не разбудить меня, переставляет кочергой горшки и сковороды.
С тех пор раннее солнце и огонь в русской печке слились для меня в одно исполненное счастья ощущение утра, беззаботного дыхания, освобождения от всех ночных хмарей и страхов.
Может быть, так бывает только в детстве, бездумном, счастливом бытии, в котором радость дает все — и тепло солнечного луча, и потрескиванье дров в печке, и крепенькая, налитая янтарным соком капля застывшей смолы…
И потому каждый раз, когда кричит петух, мне кажется, что крик его доносится из далекого далека, из моего детства, где когда-то девочка Аленушка сидела в тоске над обманчиво тихим озером, он доносится из Полесья — партизанского края, и снова передо мной заснеженный лес, заметенные вьюгой дорожки, тяжелое небо над головой, и Вася опять идет рядом, я вижу светлые, в коротких ресницах, глаза, слышу глуховатый голос…
Но почему же сегодня петух не кричит?
Хочу уснуть и не могу. С завистью прислушиваюсь к тихому дыханию Илюши. До чего безмятежно спит!
Я говорю:
— Илюша, проснись на минутку…
Он тут же просыпается. Он умеет мгновенно приходить в себя после самого крепкого сна, и голос его звучит трезво.
— Что такое? Тебе нехорошо?
— Нет, все в порядке. Просто захотелось поговорить с тобой.
— Нашла время! — отвечает он, и я по голосу чувствую, что он улыбается.
— Я закурю, — говорит он.
— Кури, только ты же врач, сам знаешь, курить, особенно ночью, вредно…
Он чиркает спичкой, затягивается дымом.
— Жить тоже вредно, от этого умирают…
Я знаю, что он постоянно изрекает неоспоримые истины и ему трудно противоречить. Поэтому он всегда прав.
Должно быть, у каждого бывают такие вот минуты, когда хочется открыто, безбоязненно выложить о себе все, что есть, и сознавать, что тебя слушают и понимают.
Я говорю:
— Знаешь, у меня была очень добрая и умная бабушка.
— Бабушка? — переспрашивает он. — Ну и что с того?
— Ничего. У меня было хорошее детство, такое, какое необходимо человеку для последующих лет. Детство — это что-то вроде подпорок, чем они сильнее, тем и человек сильнее.
— Дорогая моя, — медленно произносит он и чертит в темноте красным глазком сигареты, — что это с тобой нынче? Почему ты так философски настроена?
— Ничего особенного. |