5
Это было просто своего рода странным расширением ее опыта, той двойной жизни, которую она стала последнее время вести в своей клетке. С каждым днем она все больше вживалась в мир мелькавших перед нею человеческих лиц и убеждалась в том, что угадывать она стала быстрее и видеть дальше. Представавшая перед нею картина становилась все более изумительной по мере того, как напряжение нарастало; это была целая панорама, в которой участвовали события и люди, расцвеченная яркими красками и сопровождаемая звуками удивительной музыки. В те дни панорамой этой был развлекавшийся Лондон, и на все это веселье взирала свидетельница, которая не принимала в нем никакого участия и только отчужденно глядела на все со стороны. И сердце этой свидетельницы черствело. Пахучие цветы почти касались ее ноздрей, но ей не дано было сорвать ни одного, даже маргаритки. Единственным, что тем не менее сохраняло свою яркость среди этой серой повседневности, было вопиющее неравенство, несходство, контраст между различными слоями общества – и это ощущалось каждую минуту, в каждом движении. Временами казалось, что все провода страны берут свое начало в глухом уголке, где она трудится в поте лица и где под шарканье ног, под шелест бланков, под звук отрываемых марок и звон падающей на стойку разменной монеты люди, которых она невольно запоминала и соотносила друг с другом и по поводу которых у нее были свои собственные суждения и теории, проплывают перед нею в некоем необъятном круговороте. Острым ножом вонзалась ей в сердце мысль о том, что богатеи ради того, чтобы поболтать о своих не знающих меры наслаждениях и столь же непомерных пороках, сорят такими суммами, каких с избытком хватило бы, чтобы поддержать пошатнувшееся благополучие всей ее семьи в омраченные испугом детские годы, чтобы прокормить ее исстрадавшуюся мать и замученного нуждою отца, ее погибшего брата и голодавшую сестру на протяжении всей их жизни. Первые недели она часто бывала сама не своя, когда видела, какие деньги люди готовы платить за то, что передается по телеграфу, за все свои «горячо люблю» и «ужасно жаль», за все комплименты и восклицания и всякого рода пустые слова, всякий раз стоившие не меньше, чем пара новых ботинок. Тогда она старалась еще вглядываться в их лица, но очень скоро, однако, поняла, что сделаться телеграфисткой – значит перестать чему бы то ни было удивляться. Тем не менее она приобрела поразительную способность различать типы людей, а среди них оказывались такие, которых она любила, и такие, которых ненавидела, причем к последним у нее было какое‑то собственническое чувство, некий инстинкт, который помогал ей наблюдать их и следить за каждым их шагом. Были женщины, как она говорила себе, «бесстыжие», одни более высокого, другие – более низкого пошиба, чьи мотовство и алчность, чьи интриги, и тайны, и любовные связи, и лживые ухищрения она выслеживала и собирала, а потом, оставшись наедине с собою, по временам упивалась порочным ощущением своей силы и власти над ними, радостным сознанием того, что все нити их глупых, злокозненных тайн она теперь держит в своих руках, что все замыслы их хранятся в ее маленьком, но цепком мозгу и что тем самым она знает о них куда больше, чем они могут заподозрить или вообразить. Были среди них и такие, которых ей хотелось предать, уличить во лжи, унизить – роковым образом изменив несколько слов: и все это вызывалось личной к ним неприязнью, возникавшей по малейшему поводу; вызвать ее могла их манера говорить и вести себя, какие‑то едва уловимые их привычки, которые ей удавалось тотчас же распознать.
Побуждения могли быть разными – то мягкими, то суровыми; одним она поддавалась в силу особенностей своей натуры, другие пробуждались по какому‑нибудь случайному поводу. Она, как правило, неукоснительно требовала, чтобы клиенты ее сами наклеивали марки, и испытывала особое удовольствие, когда предъявляла свое условие дамам, пребывавшим в убеждении, что это унизительно для их достоинства. |