Все хотели взглянуть на нее в последний раз, проститься. Старушки, трясшие головами от старости, знавшие ее сколько себя помнили, молодицы, помнившие ее только такой, какая лежала она сейчас, седой и серой, старики, отплясывавшие с нею еще с девушкой, работники с Больсгорда и Ютаргорда, заглядывавшие к Эмилю проглотить чашку кофе или пропустить стопочку. Андерс держался сзади. Он заглядывал из-за спин стоявших ближе, и, когда кто-нибудь отодвигался, он видел лоб и редкие волосы, а когда увидел отвалившуюся челюсть и незакрытый рот, его передернуло, он забился за чужие спины и уже ничего не хотел видеть. Но Хельге, старший брат, не отходя стоял подле бабушки. Он любил ее больше всех из детей, чаще всех к ней ездил, и его не пугало, что она мертвая, это не отталкивало его. Он, бывало, помогал ей косить и пасти скотину, он полол с ней репу, лущил горох, удил для нее в реке окуней и плотву, он по утрам проверял сети и приносил угрей ей к завтраку. Он был чуть ли не больше деревенский, чем городской, и никто так, как он, не пошел в деревенскую родню. Он стоял рядом с нею и тихонько плакал, потому что он любил ее.
Когда стали закрывать гроб, Андерс метнулся было к бабушке. Вышла заминка, подождали, пока дедушка погладит покойницу по щеке. Долго, ужасно долго закрывали гроб. Когда его, наконец, закрыли, Андерс почувствовал, как ужасно, что он, один-единственный из всех, не простился с бабушкой. Но было уже поздно, и он успокоился и с облегчением смог наконец расплакаться, как все.
Якоб с Крестов, почтенный сутулый старик со снежно-белой головой, затянул псалом. Голос был надтреснутый, но не дрожал, он с незапамятных времен был церковным старостой и уже много лет пел по покойникам.
Потом гроб вынесли.
Лошади рвались, дергая сани. Возницы в мохнатых шапках кричали на них, удерживали за уздцы. Гроб поставили на передние сани, правил работник с Ютаргорда, лошадь взяли у них. В хлеву мычали коровы, куры совались прямо под оглобли и подбирали овес. Все готово, пора трогать.
У калитки стоял дедушка, он был совсем плох и не мог поехать со всеми. Он все повторял:
— Ничего, теперь уж и мне недолго.
Он махал и махал им вслед, пока не скрылся из виду.
Дорога в церковь шла рекой, по краям намерзшей. И луга замерзли. Дворы глядели голо, как бывает только зимой, когда нет зелени, к которой за лето успел привыкнуть глаз. Они будто опустели. Да ведь почти все и поехали хоронить, и сидели на санях, выстроившихся долгим рядом, словно один большущий, неповоротливый, тяжкий воз. Полозья гремели, вдруг врезаясь в голую землю, и тогда сидевших в санях встряхивало и они озирались. На передних санях рядом с работником качались скудные, из города привезенные цветы.
Завидя их, в церкви стали звонить, и колокольный звон расплывался по-над всей округой, над пустошами, над поселками, и дальше, дальше, до самых лесов. И где бы ни услыхали звон, мужики по обычаю снимали шапки, а женщины крестились. В самом дальнем краю мелкими деревушками разбросанного прихода у окна сидела старуха, закутанная в платок, потому что окно было отворено. Она была старше всех в здешних краях, сутулая, скрюченная, много лет уже не выходила за порог. Однако волосы ее остались черны, как смоль, а карие глаза блестели. Это была бабушка, отцова мать. Может, в жилах ее текла валонская кровь, а может быть, и нет, но какая-то примесь была, потому что в здешних краях люди не такие смуглые. И что-то еще отличало ее от местных женщин, может быть, то, что девочкой она готовилась к конфирмации вместе с помещичьими барышнями. А сейчас она села с библией на коленях у открытого окна послушать, как звонят по старой Стине, и когда до нее донесся первый удар, она высунулась наружу и так всплеснула руками, что воробьи, пристроившиеся рядом в стогу, перепуганно разлетелись кто куда.
Церковь стояла на взгорке, небольшом, как и все холмики в округе. Сани оставили у изволока и на руках понесли гроб. Колокола гремели прямо над головой, между могил стояли готовящиеся к конфирмации бледные мальчики и девочки и, ухвативши друг дружку за руки, смотрели на гроб. |