Чаще всего отправлялись вдоль полотна в лес и там бродили, резвились, как мальчишки. Однако о детстве говорили как о давно прошедшей поре и снисходительно улыбались, обнаруживая, как хорошо служит им память. Когда же проходили мимо камня — того самого камня — Андерс глядел в другую сторону и принимался оживленно болтать. Это была его тайна, и в нее он никого не посвящал.
Были и еще приятели. Один в жизни не сказал разумного слова и слыл потому умником. Другой был слишком возвышен, чтобы его можно было понять. И со всеми велись долгие разговоры. О чем только не говорили, но главное он таил. И он никому не высказывал того, о чем больше всего думал, что тяготило, давило его.
Распростясь с воскресным приятелем, он частенько шел обратно к камню. Хоть он и находился за день, да и вообще туда ему вовсе не хотелось.
По дороге он вспоминал недавнюю прогулку с другом. Все осталось так же, даже не смерклось еще. Мысли его разбегались, о чем он только не думал, вспоминались день за днем, радостные, печальные. О, как он ко всему этому привязан! И не больше ли он извлекает радости из простых вещей, чем другие мальчишки? И до чего же переполняет его, вдруг нахлынув, ликованье от самых ничтожных пустяков…
Да разве он не счастлив, вот хоть сейчас, бредя вдоль насыпи? Счастлив не меньше, чем другие. Ничуть не меньше.
А все тяготы свои он просто выдумал. Все это пустяки. Зачем, к примеру, ему идти к этому камню? Для чего? Прежде, в детстве, его тянула сюда внутренняя необходимость, он обращался к камню с глубокой, самозабвенной верой. Потом вера все истощалась. И самозабвенье выродилось в пустой обряд.
А нынче и того не осталось. Даже и обряд стал не нужен. И все же…
Он стал подле камня. На том же месте, что всегда, вон и трава примята. Он не упал на колени — этого уже давно не бывало. Но он изо всей силы сжал руки, так что во всем теле отдалась боль стиснутых рук, и погрузился в странное забытье. И стал молиться.
Только чтоб ему сохранили жизнь. Больше ни о чем. Жить, жить. Как прежде, как всегда. А в остальном — будь что будет. Только б не умереть.
Ни о каком боге он не думал. Он уже не верил. И ни мысли в нем не было о том, что молитва укрепит его, придаст ему силы. Ни единой такой мысли.
И неважна была сама молитва: всегда одна и та же просьба, одни и те же слова.
Он не верил. Просто душевное перенапряжение искало выхода. Только и всего.
Да, он высвободился. Вырвался.
* * *
Однажды осенью Андерс шел по городу. Ему надо было на северную окраину. День клонился к вечеру и хмурился. Недавно прошел дождь. Улицы намокли, в лужах блестели редкие фонари. Никто не попадался ему навстречу, только торчал на углу полицейский. В угловом доме горел свет, но за шторами; там играли на фортепьяно. Он прошел мимо этого дома и пошел дальше, торопясь и поднявши воротник.
Дойдя до Северной улицы, он вошел в ворота, во двор. Тут было темно, хоть глаз выколи, стояло несколько машин, в углу был свален какой-то лом, старые колеса и просто ржавые листы. За всем этим примостился низкий домишко, и там горел свет, но окна смотрели в другую сторону. В домишке пели, но почти неслышно, будто за очень толстыми стенами. Он вслушался, пошел на звуки пенья и нащупал дверь. Открыл ее и вошел.
И очутился в плохо освещенной оштукатуренной комнате с маленькими оконцами и сводчатым потолком. Посредине стояла колонна, так что видна была только часть комнаты. На некрашеных скамьях плотно сидели друг к другу старухи, несколько молодых людей с шапками на коленях, несколько женщин помоложе, а за колонной стояли мальчишки. Подальше была сооружена эстрада, освещенная двумя висячими керосиновыми лампами. Там, на свету, сидело несколько солдат Армии спасения, у стены стояли две женщины — офицеры и пели под гитару. Он вошел и сел на скамью.
Топили, но было холодно. |