|
Вскоре корабельные плотники пришли ко мне и сказали: «Итто, эта древесина слишком красивая для такого, как ты. По правилам мы должны строить из неё корабли, но у тебя получится корыто, такое же бесформенное и уродливое, как ты сам; испортишь древесину, и всё».
Я не хотел, чтобы её забрали, но одни меня держали, а другие взяли столько красного дерева, сколько захотели. Что я мог поделать? Мы не творим чудеса, у нас нет силы десятерых. Когда наш свет заканчивается, мы становимся слабее даже корабельного плотника с морщинистым лицом и солёными руками.
Когда они ушли, я поглядел на то, что осталось, и сказал себе: «Ладно! Я не могу построить корабль, но построю каноэ».
Вскоре плотники пришли опять и сказали: «Итто, эта древесина слишком красивая для такого, как ты. По правилам мы должны строить из неё корабли, а у тебя получится перекошенное каноэ, такое же бесформенное и уродливое, как ты сам; испортишь древесину, и всё».
Я не хотел, чтобы её забрали, но одни меня держали, а другие взяли столько красного дерева, сколько захотели. Что я мог поделать? Растратив себя на траву и соль, я не мог остановить человека взглядом.
Когда они ушли, я посмотрел на то, что осталось, и сказал: «Ладно! Я не могу построить каноэ, но построю плот».
Древесины едва хватило даже на плот, но я крепко примотал планку к планке, колышек к колышку, щепку к щепке. Вскоре у меня был красный плот, маленький и крепкий; я его любил. Он был моей собственной вещью, которую я сотворил, как небо сотворило меня, и я дорожил им, как мог бы дорожить ребёнком.
Он нёс меня по пурпурным волнам так же уверенно, как отшельник несёт свой мешок. Я хорошо рыбачил, сидя на краю, а моя рубашка была парусом бедняка: она наполнялась ветром, а сети наполнялись рыбой. Я лежал на грубой поверхности красного дерева и вдыхал запах его волокон, запах крови и корицы, щипавший ноздри. Я говорил с плотом и, пребывая в одиночестве, думал, что он отвечает; его голос был тихим и тёмным, как небо. Я ощущал его спиной по ночам, темнота обмывала оба моих лица нежными руками.
Вернувшись в город, я положил плот на хранение, завернув в длинные отрезы промасленной ткани, – да, испачканные рыбьей чешуёй, но самые мягкие из всех, что я мог себе позволить. Поставил его у стены в самом тёмном уголке самого маленького лодочного сарая в доках. Однажды, когда я пришел за своим плотом, чтобы развернуть его и пустить на мелководье, в тёмном уголке не оказалось ничего, кроме грязных запятнанных лохмотьев и единственной сломанной планки красного дерева.
Пока я стоял там, стараясь не расплакаться, позади раздался чей-то голос. Я обернулся и увидел неряшливого тощего сына одного из корабельных плотников. Он отбросил сальные волосы со лба; его глаза, как у виноватого пса, метались между мною и тем, что осталось от плота. «Итто, – прошептал он, облизнув губы, – эта древесина слишком хороша для тебя».
Он убежал из лодочного сарая, бросив меня наедине с остатками плота.
Я унёс сломанную дощечку прочь от бесчисленных песчинок на берегу и домов с черепичными крышами, прочь от сыроделов, создававших сырные головы, покрытых травой лугов и тех мест, где солили мясо. Наконец, я достиг леса, обильного ветвями и корнями, и в его центре нашел клочок земли, где выкопал глубокую яму и похоронил в ней кусок блестящего красного дерева, как похоронил бы собственное дитя. Я горько плакал над могилой, изливая всю горечь, что собралась во мне с того момента, как я сошел с небес.
Я не знал, что делать; вернулся в город, в свою убогую, крытую гонтом лачугу. Меня поджидал тощий мальчик. Будто извиняясь, переступая с ноги на ногу и ковыряя прыщи, он предложил мне место на корабле отца. «Если хочешь выйти в море, лучше служить на чужом корабле, чем строить свой, знаешь ли», – сказал он, словно знал всё, что можно об этом знать. |