Подавленная печальными видами и мрачными рассказами, она вдруг как бы очнулась от гипноза.
– Про какого Перфильева ты говоришь? Ивана Павловича?
– Верно… Он самый!
– Ну, значит, неправда, – волнуясь, заговорила Лена. – И, значит, все ты неправду говоришь.
– Убей меня бог… Кого хошь спроси…
– И неправда… и не клянись… Я сама Перфильева помню, и ничего этого не было, и умер он просто от тифа… И было это не очень давно…
Лена говорила горячо и с таким убеждением, что Силуян невольно покорился. Он с некоторой досадой подхлестнул пристяжку и потом спросил:
– А где его хоронили, когда вы знаете?
– А хоронили в имении.
– Ну, верно.
Он грустно помолчал и сказал с убеждением:
– Ну, стало быть, у мертвого у него живот расперло, вот как, милая: у мертвого. Это верно!
Лена беспомощно откинулась на подушку. Она была глубоко оскорблена и обижена, и ей хотелось плакать. Она еще не сознавала ясно, что у нее так болит и какие опустошения произошли в стройном мире ее фантазий. Ей казалось только, что она оскорблена за отца, за дядю, за фамильярность, с какой ямщик отзывался о спящем, наконец за ту возмутительную ложь, на которой она его поймала…
И ей показалось, что самая природа насупилась и загрустила еще больше. Черта между землей и небом потемнела, поля лежали синие, затянутые мглой, а белые прежде облака – теперь отделялись от туч какие-то рыжие или опаловые, и на них умирали последние отблески дня, чтобы уступить молчаливой ночи. Они тихо скучивались, вздымались, громоздились в возрастающем беспорядке и тревоге. Кое-где, как будто в изнеможении, шевельнулись еще столбами последние лучи солнца и угасли, закрытые туманными массами, поднявшимися до самого зенита. Мглистые тучи колебались, меняя очертания, живые, изменчивые, зловещие.
И вдруг откуда-то издали отрывисто и глухо раскатился гром.
Ямщик остановил лошадей, сволок свою шляпенку и перекрестился. Лошади стригли ушами, отдельные тренькания колокольчика боязливо и жалостно тонули в ближней лощине, стая ворон молчаливо пронеслась над березками тракта, и Лена глядела, как черные точки слились с низкою тучей. На побледневшей зелени, на потускневших очертаниях полей лег отпечаток общего испуга и ожидания… Семен Афанасьевич сидел с открытыми глазами, как будто вовсе не спал, но ни Лена, ни ямщик этого не заметили. Тройка опять тронула по дороге. Слепни и овода исчезли. Седок опять закрыл глаза.
В расколыхавшемся воображении Силуяна пробегали образы, на которые пала теперь угрюмая и мрачная тень этого вечера, сменявшего томительный день, и он не хотел упустить из своей власти внимательную слушательницу.
– Ну, хорошо, – сказал он, не поворачиваясь, – а с-под Илевого заводу барина, Панкратова, слыхали?
Лене было знакомо и это имя. В богатой семейной хронике, которую она заучила от няни, была – правда, на дальнем плане – и эта фигура. Панкратов приходился дальней родней по матери, и Лена слышала о нем от отца и от няни. Хотя няня, тоже поэт в душе, клала на все самые мягкие краски, выделяя лишь светлые образы дорогого ее крепостническому сердцу прошлого, но и в ее передаче эта фигура рисовалась некоторой тенью… Панкратов был когда-то заметным в столице красавцем, из тех, которым, по странной игре судьбы, не везет, несмотря на все внешние шансы, именно у женщин. В Петербурге невеста отказала ему перед самой свадьбой, чтобы выйти потом за самого заурядного фата. |