Изменить размер шрифта - +
Опять прошлое, потом туман, из которого выплывает кусок тракта, обсаженного березками. Полотно заросло травой, пыльная узкая лента как-то осторожно жмется то к одной стороне, то к другой, – видно, что весной здесь езда самая горькая… И в уме Семена Афанасьевича возникает вдруг четверостишие старого «земского поэта»:

 

         Земство, с нас налоги

         Ты дерешь безбожно;

         Почини ж дороги;

         Ездить невозможно…

 

Он долго повторяет стихи под стук колес и потряхивание тарантаса. К этому времени тарантас тихонько спускается в дол и стучит по мосту, а мысль седока так же тихо переползает дальше.

 

«Мост новый, вообще мосты, кажется, стали лучше, а все-таки! Земство, земство! Кричали, горячились. Между тем, что же из этого вышло?.. Мосты лучше, и только. Нельзя же, в самом деле, все одни мосты да мосты! Нужно что-нибудь живое. Школы еще? Народное образование?.. Да-а… конечно, нельзя не отдать справедливость… Но, однако… вот Заливной против школы. Это странно, разумеется, но если хорошенько подумать… Это тоже своего рода течение… Что такое эта земская школа? Полузнание, а ведь в самом деле полузнание хуже незнания… Да, да, возможна и та точка зрения, возможна, возможна… А кто бы мог подумать это, когда сам Заливной требовал фортепиано… Да, скучная эта дорога, когда она кончится?.. Опять мосток… Скоро ли станция?.. Да, вот… что же из всего этого вышло?»

 

Летят облака, шуршат колеса, старый господин начинает потряхиваться, точно мешок с мякиной, его глаза закрываются…

 

Старый господин засыпает…

 

 

 

 

IV

 

 

Девушка не спит, и у нее в голове свои мысли.

 

Она – одна дочь у отца. Как цветок из семени, занесенного вихрем на чуждую почву, – она как-то неожиданно для рассеянного Семена Афанасьевича родилась в швейцарском отеле, первые годы жизни провела за границей, потом попала в отель на Малой Морской, откуда ее мать вынесли в белом гробу, чтобы увезти на кладбище в деревню. После этого девочка росла у бабушки в Финляндии, и это было самое счастливое время ее жизни. За этим она вспоминает скучные годы и казенные дортуары института, а потом, – так как бабушка умерла, – несколько лет с отцом. Это было самое тяжелое время ее жизни.

 

Молиться учила ее старая няня Анфиса, выносившая еще ее мать. Она складывала ей пальчики для крестного знамения еще там, в швейцарском отеле; на Малой Морской она выучила ее «Богородице» и заупокойной молитве по матери, которую научила любить и помнить… В то время как подруги предавались обожанию учителей, Лена Липоватова лелеяла в душе культ умершей матери. Это было настоящее обожание, мечтательное, страстное, полное грусти и какой-то странной надежды. Она выучилась рисовать, чтобы рисовать портреты матери, она с захватывающим интересом читала старые повести и романы, где изображался быт того времени, когда жила ее мать, та обстановка, в которой проходили ее молодые годы. Это были не всегда хорошие романы, но она читала между строк, и на нее веяло с пожелтевших страниц особенной поэзией дворянской усадьбы, жизни среди полей, среди народа, доброго, покорного, любящего, как ее старая няня… среди мечтательного ожидания… И в то самое время, когда ее отец собирал у себя несколько сомнительное «блестящее» общество, – девушка забивалась со старой няней в дальние комнаты и под жужжание речей и тостов, доносившихся сквозь стены, слушала старые седые предания о тех годах, когда мать ее бегала по аллеям старого барского дома, окруженная, как сказочная царевна, заботами нянек и мамок… У нее не было для сравнения ничего, кроме отелей и института, – она принадлежала к поколению, родившемуся после исхода из Египта и не достигшему никакой обетованной земли, росла в случайной обстановке, совершенно лишенная в действительности того, что мы называем «средой».

Быстрый переход