Его собственный вообще не оставит следа, но успешным будет именно его собственный. Потери в покинутом жителями городе, отсутствие Энея, безумное жертвоприношение, при котором грядущее поражение охотников явственно слышалось в стонах жертвенных животных, когда они сгорали заживо. Отныне в легендах, которые сложат про эту охоту, обо всем этом не будет ни слова. И эта лишенная троп территория — его собственность, она принадлежит ночному охотнику — ему.
Он спрыгнул в русло ручья, припал к земле и стал ждать, отсчитывая секунду за секундой. Никто не крикнул ему вслед. Он пополз вверх по течению.
Дневной охотник — человек солнечный. Двойник ночного охотника живет вплоть до захода солнца. Он пышет жаром. Дневной охотник становится единым целым со своей добычей, будучи связан с ней согласным ритмом шагов вдоль следа — или ритмом бегущей в жилах крови. В конце концов они всегда сходятся в одной точке. Но ночной охотник всегда завернут в сеть, он щетинится прутьями, покрытыми птичьим клеем, он бугрится маленькими птичьими клетками. Лик луны он знает лучше, чем лицо собственной матери, и лесные тропинки помнит куда подробнее, чем линии на собственной ладони. Свет, при котором он охотится, — холодный свет.
Корявые ветки плотной дубовой поросли сомкнулись над головой Меланиона. Еще немного выше по ручью, и его уже невозможно будет отличить от древесной тени. Он еще раз остановился и прислушался, нет ли за ним погони. Где-то внизу, под склоном горы, тявкали собаки. Вода журчала вокруг его коленей и запястий. Русло было вылеплено из клейкой коричневато-желтой глины, в которую ладони уходили, словно в ил. Камни, нанесенные течением на дно ручья, царапали ему колени. Дубовая поросль над головой стала гуще и поигрывала теперь разве что случайными отблесками света. Сумеречный мир. Он уперся ступнями в берега и двинулся дальше, отдав про себя должное сыновьям Фестия — они не оставили почти никаких следов, тогда как его собственные судорожные усилия оставались в глине цепочкой глубоко вдавленных отпечатков рук и ног.
Древко его копья застряло в путанице мелких ветвей над головой. Он вытянул его на себя. Колени саднило; он чувствовал, как вода бередит ранки. Русло было слишком узким, чтобы развернуться и осмотреть их. Глина уже успела вымазать его с головы до ног, засохнуть и начать отваливаться пластами; впрочем, свежий слой ложился заново всякий раз, как он оскальзывался, ибо ползти ему приходилось практически на брюхе, чтобы не соскальзывать вниз по течению. Колючий полог у него над головой то и дело прорастал вниз и царапал ему спину. Время от времени ручей принимал в себя тонкие струйки притоков. Возле каждого такого устьица русло сужалось и мешало ему двигаться вперед. Складывалось впечатление, что ползти вверх нужно будет до самого неба. Меру продвижения вперед можно было оценить только по количеству рывков и толчков, которые становились все более судорожными по мере того, как у него уставали руки и ноги. Он остановился было передохнуть, но усилий на то, чтобы удерживаться на месте, уходило ровно столько же, как на продвижение вперед. Преломленные солнечные лучи пробивались сквозь густой древесный полог: горячие дротики, бьющие в спину. Мысленным взором он то и дело проходился вдоль собственного тела, в котором привык жить и которое спеклось теперь под солнышком в какую-то ломкую шкурку. Он наблюдал со стороны за человеком, ползущим вверх по склону Аракинфа, — из будущего, в котором он, как кости в погремушке, лежал в узкой могиле из пропеченной на солнце глины, с обезьяньей ловкостью подстроившейся под контуры его тела. И на память о нем останутся клочья пустого доспеха. Корявые ветви прорастут сквозь эту раковину и будут оплетать руки и ноги до тех пор, покуда сами не высохнут на раскаленных летних ветрах, не сгорят и не оставят обугленный черепаший панцирь — добычу для любопытных глаз и назойливых пальцев. Чьих? И чьи губы сложатся, чтобы произнести вслух имя, написанное на пергаментной коже, в память о живом существе, которым он был когда-то: Меланион?
Он остановился. |